Невиновные в Нюрнберге - Шмаглевская Северина. Страница 67
Тощий французский архитектор обещает показать нам город. Он знает Регенсбург по лекциям и был тут когда-то до войны. Помнит памятники старины, развалины римских стен и знаменитые Проторианские ворота. Но как только машина остановилась и была спущена лесенка, нас поймал и окружил заботой немецкий «господь бог» в облике старообразного, худого и сгорбленного знатока местных архитектурных чудес. Нравится нам это или нет, но он будет сопровождать нас, не отставая ни на шаг, до самого готического собора, обрушивая при этом на наши головы поток дат и фамилий.
— Нас может спасти только чувство юмора, — говорит французский архитектор и длинными шагами пытается отдалиться.
Все попытки увильнуть от гида напрасны, и мы слушаем и слушаем про доисторические и исторические времена, потом осматриваем собор снаружи и задерживаемся перед каждым предметом внутри, мы получаем подробнейшие объяснения на тихом и кротком немецком языке. Мне хотелось остаться снаружи. За стенами собора греет солнце, внутри же царит могильный холод, пахнет ладаном.
Для развлечения начинаю воображать: вот я туристка, приехавшая из далекой страны, до которой не докатилось эхо войны. И теперь мне обстоятельно все показывают. Тут нарисован святой Иосиф, а вот святая Цецилия из мрамора.
Солнце греет все сильнее, и нам совсем не хочется погружаться в ледяные глубины исторических памятников. Когда приближается время отъезда, мы почти что с силой вырываемся из рук нашего гида, клянясь, что «приедем еще раз», в следующий раз у нас будет больше времени, и тогда мы наверняка посетим речной порт на Дунае. Но конечно, одни, без учтивого господина, который посвятил нам сегодня столько времени.
В нескольких километрах от Регенсбурга грузовик, весь содрогаясь, съезжает на обочину и останавливается на краю канавы, чуть не врезавшись в дерево. Мы соскакиваем на землю. Шофер лезет под машину, его сразу окружает кольцо помощников и консультантов.
За канавой стелется мох, земля усыпана сосновыми иглами. Срубленное дерево точно удобная скамья, пологий склон защищен от ветра кустарником. Пахнет смола. Пахнут шишки. Мартовское солнце печет. Его теплая ласка нагоняет сон, скоро весна, можно будет лежать среди деревьев, время вернет мне врожденный оптимизм, я забуду о деревьях, «которые цветут в Сербии», забуду о том, что была война. Мне хочется выскоблить свои мысли, как выскабливают в эту пору деревянные столы и лавки деревенские бабы, вынося их за порог, на солнце, на первую травку. Хочется не видеть сны, ни о чем не думать. Внутренний голос подсказывает мне: надо побыстрей уезжать отсюда, только в Польше, где не услышу немецкой речи, я постепенно вылечу свою память.
Шофер закончил починку, обтер грязные ладони о брюки и радостно кричит:
— Автостоп! Нюрнберг!
Мы не спешим. Разленились на солнышке; идут разомлевшие французские девушки, идут, расстегнув рубахи, французские парни.
— Автостоп! Автостоп! — улыбается американец.
Мы нырнули в гущу сосен и берез. Последняя минута. Сейчас мы выедем из леса, смолистый уголок красивой, просторной, согретой весенним солнцем страны. Вдруг я чувствую, что мне хочется отправиться на юг, через Альпы, через Венецию, вслед за ветром, вслед за мечтой. Радость распирает мне сердце: я держусь руками за борт грузовика, как и все мои спутники, гляжу на мелькающие километровые столбики, с наслаждением вдыхаю пыль и выхлопные газы, открываю рот и пою, не слыша собственного голоса, пою вместе со всеми, во все горло, в такт взмахам рук дирижирующего и скандирующего вместе с нами французского паренька. Мы видим разинутые рты, видим смех в глазах. Мы живем!
В ушах у меня еще тарахтит мотор, грохочет кузов. Порывы ветра подхватывают последнюю песню, которую мы запели, въехав на окраину Нюрнберга.
— Camarades, dormez vous? [67]— пели мы дружно, с внутренней твердостью, упорством, обмениваясь дружелюбными братскими взглядами.
Я простилась с ними с сожалением. Они поехали в направлении виадука, махая мне на прощание руками, а я осталась посреди вокзальной площади.
С неохотой окунулась я во всегдашнюю сумрачность «Гранд-отеля», с неохотой шла по переходу, где наспех проводились ремонтные работы. Под ногами хрустела кирпичная крошка, в проем задувал ветер. Мне хотелось посмотреть вверх, проверить, можно ли еще увидеть солнечный свет, но за моей спиной хлопнула дверь, зазвенел ключ, раздались громкие голоса, я узнала фальцет Грабовецкого.
— Вы уже обедали? Ну и прекрасно, пойдемте вместе. Буковяк сейчас туда придет.
Характерным движением он вскинул руку и показал на Илжецкого.
— Наш прокурор боролся как лев и добился, чтобы мы получили пропуска на допрос Геринга. Вы понимаете, что это значит? Зал суда наверняка лопнул бы по швам, если бы туда впустили всех желающих.
Илжецкий добавил:
— Геринг давно готовится к своему бенефису. Ему грезится роль примадонны на этом процессе. К сожалению, мои дорогие, вам придется пользоваться пропусками по очереди, мне выдали ограниченное количество, но вы, наш главный свидетель, пойдете в первый же день его допроса.
— Ну и еще как единственная в нашей делегации женщина, — галантным тоном добавил Грабовецкий.
— Для Райсмана у меня тоже есть на сегодня пропуск, — сказал Илжецкий.
— Как? Вы сказали в первый день? — спросила я изумленно. — Подсудимому гитлеровцу предоставили столько времени для дачи показаний?
Прокурор поднял обе руки к лицу:
— Геринг давно уже пишет свою великую речь. Последнее соло бывшего рейхсмаршала.
Я услышала за спиной вздох, похожий на стон. Это был Райсман. Я оглянулась. Он сказал только:
— Вот так…
И с глубокой печалью покачал головой, как в тот день, когда давал свидетельские показания. У меня было впечатление, что он так и стоит над могилами своих родных и над могилой толпы, превращенной в пепел, рассыпанный среди сосен Треблинки.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
Это действительно был кульминационный момент Нюрнбергского процесса. Дремавшие перестали дремать, мобилизовали внимание, стараясь вникнуть в проблемы, от которых психически усталые люди отгораживались как могли. Отсутствовавшие поспешно возвращались из баров, из кабинетов, из гостиницы на свои часто пустовавшие места. Люди предпринимали невероятные усилия, чтобы получить пропуск. Мариан Подковиньский иронически щурился:
— Можно подумать, что этот Геринг, в роли германской Юноны, выступит на сегодняшней премьере во всем параде.
Дальмер разложил перед собой записи и наблюдал за тем, как растет возбуждение в переполненном зале.
— Мне хочется попасть сюда лет через двадцать. Поспрашивать немцев, жителей этого города, старых и молодых, о процессе над гитлеровскими преступниками. Сомневаюсь, что они смогут сказать мне что-нибудь, кроме своего традиционного ответа — о провале в памяти.
Мы слушали молча. Странные идеи излагал этот известный журналист. Он словно бы понял наше недоумение и поставил точки над «i».
— Я приеду сюда ровно через двадцать лет, чтобы убедиться, как быльем поросло все то, о чем немцы обязаны помнить, от чего обязаны предостерегать своих внуков. Я знаю, что говорю, с самого начала процесса я ездил по Германии, заходил в столовые, в пивные, притворялся одним из них. Пользовался теми же самыми продовольственными карточками, поскольку я решил, что должен узнать правду. И что? Одна и та же песня: пора перестать ворошить прошлое, гитлеровцы — старые, измученные люди, поэтому для будущего они не представляют никакой опасности, кроме того, немцы и так уж достаточно наказаны, они проиграли войну, понесли потери, у них разрушен Дрезден. Чего я только не наслушался! Рассказывали, что, когда Гитлер приказал немцам эвакуироваться из оккупированных стран, а мосты через Солу и Вислу взорвали, они потеряли свои пожитки и даже семьи.
— Им вообще не следовало подходить к Висле, — сказал кто-то из моих соседей.