Невиновные в Нюрнберге - Шмаглевская Северина. Страница 71

Пробегают мимо деревеньки и полустанки. Серые и монотонные пригороды сменяют друг друга.

Окна уже застеклены! В Польше поезда продувает ветер, в них холодно, точно в годы оккупации.

До чего странно, моя страна, почти насмерть растоптанная немецкими сапогами, столица, «раз и навсегда» стертая на немецких картах, трагическое пепелище — для нас единственно возможное место назначения.

Солнце пригревает все сильнее; земля подсыхает после снежного, ледяного покрова, буфера ритмично стучат с аритмичным стаккато.

Столько мыслей, столько сомнений, столько порожденной собственным опытом печали, но душу согревает убежденность в разуме народов, в необходимости мира на земле.

А если гитлеровцы никогда не изменят себе? Их не видно, но они есть, нельзя забывать об этом. Немецкий народ, значительная часть этого народа хочет жить по-человечески. Ужас остался далеко позади, в разрушенных домах Нюрнберга, на уличных кладбищах, среди пепла и руин.

В нашем купе огромное окно, за ним до самого горизонта простираются пашни, их сменяют луга и леса.

Колеса все дальше увозят нас от Нюрнберга, от Международного военного трибунала, от невиновных подсудимых, которые пытаются спасти собственную шкуру за счет других, пусть даже ближайших соседей. Со мной возвращается Томаш, мы вдвоем сидим у окна.

Все дальше отдаляются флаги четырех держав, которые так чудесно освещало весеннее солнце, когда я в последний раз глядела на них, развевающиеся на фоне лазурного неба.

Мы оставляем позади веселящийся Нюрнберг; Нюрнберг симфонических оркестров и великолепных ревю; Нюрнберг, упивающийся жизнью, вовлекающий всех подряд в свой веселый, радостный хоровод; Нюрнберг роскошных танцевальных вечеров; Нюрнберг, беснующийся в ритмах африканских джунглей; Нюрнберг, празднующий конец войны.

Мы оставляем позади кладбище собак с выбитыми на камнях кличками, чтобы смерть четвероногих существ не осталась безвестной, чтобы люди всегда помнили тех, кто достоин памяти.

Позади остается фрау Йодль, супруга увядающего на скамье подсудимых генерала; может быть, с человеческой точки зрения и нет ничего странного в том, что она ухитрилась стать секретарем немецкого юриста — защитника Йодля. Это мелочь, что она получала плату за свою ревностную службу. Но разве можно считать фрау Йодль беспристрастным работником Суда Народов?

Там же остался смиренный гардеробщик из пресс-центра, которого, впрочем, уволили, когда выяснилось, что он был офицером не то СС, не то СД.

И еще: там осталась нюрнбергская тюрьма, в камерах которой под круглосуточным наблюдением сидят военные преступники.

Позади остается Нюрнберг — большой вопросительный знак на политической карте мира.

Там остался рядовой Нерыхло, простой и доверчивый парень, убежденный, что ему удастся самолично опознать и передать в руки правосудия еще много военных преступников.

Жизнь никогда не закрывает своих сюжетов, и в Нюрнберге осталось много неразрешенных проблем.

Лесничий, бывший узник Освенцима, грустно улыбнулся, когда я вручила ему свой отзыв о Зуле, но я не могла написать там ничего, кроме общих слов о ее пребывании в лагере. И этот мужчина, запутавшийся в своих двух исковерканных браках, поспешил дальше, надеясь, что ему удастся склеить остатки жизни, если он соберет достаточное количество отзывов об образцовом и достойном поведении Зули в концлагере.

Только профессору Эстрайхеру повезло: он нашел алтарь Вита Ствоша в целости и сохранности, с «чудом спасшимся» ящиком. Ему удалось напасть и на след немецкого мастера, которого во время войны привезли в Польшу и он по приказу гитлеровцев разобрал деревянную раму гигантского алтаря. Этот мастер указал, где могли спрятать разобранную раму. Эстрайхер добрался до этого места, но тайник был пуст. И он опять искал и искал, расспрашивал всех и вот однажды совершенно случайно обратил внимание на штабель дров, привезенных на американскую кухню в распоряжение повара. Он подоспел в тот момент, когда повар только-только послал своих помощников за сухим деревом на растопку. Они успели разрубить и сжечь первую доску.

Весь алтарь Вита Ствоша вместе с рамой, правда без одной боковой доски — к счастью, ее без особого ущерба можно будет восстановить, — вернется в Краков.

Неужели это единственный счастливый конец?

А остальное? Поезд стучит на стыках, лязгают буфера, тревожный скрежет металла нарастает на поворотах, мы приближаемся к Польше, мы возвращаемся в страну, где снова можно слушать Шопена у себя дома и в концертных залах, в страну, где теперь нет комендантского часа, где люди ко многому относятся беспечно, но ценят свободу и не теряют чувства юмора, даже в самые трудные минуты жизни.

Я написала письмо Соланж и отправила его перед отъездом. Может, оно отыщет ее где-нибудь в Италии. Но я даже не буду мечтать о том, что когда-нибудь она даст сольный концерт в Варшаве. Ведь Национальная филармония, как и почти вся столица, разрушена и сожжена, и, наверное, не скоро поднимется это здание из руин и не скоро зазвучит в нем, как бывало прежде, музыка. В Варшаве ждут нас черные развалины. И люди там ходят посредине мостовой, протоптав дорожки среди руин.

В Нюрнберге остаются на скамье подсудимых невиновные убийцы, бесстрастно, по-своему оценивающие войну, хотя и пытались газом уничтожить целые народы.

Поезд мчится, Томаш уснул, а я по вагонам, по качающимся над буферами железкам пробираюсь в самый конец и смотрю оттуда через окно на переплетающиеся, извивающиеся, убегающие пути.

Последний вагон с грохотом мотает из стороны в сторону, в нем никого нет, и кажется, что моментами колеса едва касаются рельсов.

На землю опускаются сумерки, наступает ранняя весенняя ночь. В это время в «Гранд-отеле» начинают кружиться фонари, отбрасывая на сидящих красные, золотые, голубые блики, оркестр зовет усталых людей отдохнуть. Мне слышится в стуке колес, как глубокий баритон назойливо поет модный шлягер, мелодия возвращается весь вечер, словно вызов.

За окнами все темнее, угасает день, и только красная полоска над горизонтом светится в том месте, где село солнце. На багряном фоне отчетливо видны сосны, белые стволы берез. Меня вдруг обуревает неимоверно сильное, как ностальгия, желание как можно скорее проехать пограничные столбы, чтобы за окном были наши черные ольхи, наши дубы и наши рябины. И тогда я мыслью и взглядом прижмусь к дереву, мыслью и взглядом поцелую шершавую кору.