Звезды царской эстрады - Кравчинский Максим Эдуардович. Страница 16
Тифлис. Дореволюционная открытка
Кто бы мог думать, что Саша Макаров, выкованный, казалось бы, навеки, так быстро сгорит здесь, в Париже?..
Под впечатлением этой тяжелой для меня утраты я с особенной рельефностью вспоминаю, как мы колесили вместе с ним по необъятной матушке России, сколько спето было мною под его волшебную гитару. Знавший Тифлис как свои пять пальцев, он был моим гидом по столице Кавказа. Мы ездили с ним к башне Тамары и бражничали в духане у подножия этой башни, воспетой Лермонтовым. Словно сейчас слышу дребезжащие звуки шарманки. Под эту музыку мы с Сашей, основательно запив шашлык добрым кахетинским, боролись с двумя ручными медведями. Медведей нельзя было одолеть, потому ли, что они были медведи, или потому, что были трезвы. Но, кажется, в конце концов Саша умудрился напоить и медведей…
Глава IV
МОЯ ПЕТЕРБУРГСКАЯ КАРЬЕРА. Н. Г. СЕВЕРСКИЙ. «ФРА-БОМБАРДО», ИЛИ УКРОЩЕНИЕ СТРОПТИВОГО КОНЯ. ПЕРВЫЙ ПОЛЕТ Н. Г. СЕВЕРСКОГО. ПРОФЕССОР ДУБАСОВ И ЦЫГАНЩИНА
В провинции мне нередко случалось выступать вместе с петербургским гастролером Николаем Георгиевичем Северским. Он уже был обвеян завидною славою и действительно являл собою крупную, богато одаренную фигуру. С одинаковым успехом пожинал Северский лавры: сегодня – опереточного премьера, завтра – отличного драматического актера, а вслед за этим – прекрасный исполнитель цыганских романсов.
Вот почему я преисполнился особенной гордостью, когда Северский, открыв свой собственный театр в Петербурге, выписал меня к себе. Он мне сказал:
– Я переутомился. И, кроме того, работа чисто режиссерская и административная будет отнимать у меня много времени, я хочу, чтобы ты замещал меня… Ни на ком другом я не мог остановиться.
И вот мы открываем сезон в Екатерининском театре. Идет у нас очень интересная оперетта «Бандиты». Сборы полные. Имя Северского делает свое дело, да и кроме того, без излишней скромности, могу и про себя сказать, что в первую же зиму мне удалось завоевать капризную, требовательную петербургскую публику. Екатерининский театр сменяется театром Кабанова – Яковлева «Олимпия» на Песках. И тоже вместе с Северским и еще с Рутковским, этим премьером уже совсем старого поколения.
Рутковский был очень элегантен в частной жизни, был человеком хороших манер и хорошего вкуса. Мы с ним сдружились, и он пытался обратить меня в свою веру – привить мне любовь к скачкам как к зрелищу более азартному, чем спортивному. Увлекался я больше интересным обществом самого Рутковского, чем коломяжским ипподромом, хотя и лошадей всегда любил и весьма недурно ездил верхом. Это умение сослужило мне весьма вовремя службу.
Шла у нас оперетта в «Олимпии» под названием «Фра-Бомбардо». Заглавную роль исполнял я. Этот Фра-Бомбардо ведет двойственную жизнь. На людях он аскет, проповедник высшей христианской морали, в интимном кругу – кутила, весельчак и Дон Жуан. Есть такая сцена: Бомбардо, сидя на белой лошади, говорит речь толпе. Театральная лошадь, годами приученная к грохоту оркестра и крику толпы, захворала, и ее никак нельзя было вывести из конюшни. Наскоро была добыта заместительница, такая же белая, но далеко не такая же кроткая. И хотя она таила в себе самые неограниченные возможности, все-таки надо было сесть на нее и выехать к рампе. Так я и сделал. Но не успел я выехать из-за кулис на сцену, как лошадь, ослепленная огнем прожектора, оглушенная оркестром и пением приветствующей меня толпы, начала приплясывать, закидываться и взвилась на дыбы. Вот-вот свалится вместе со мною в оркестр… Палочка замерла в руке у дирижера. Хористы, не желая очутиться под копытами испуганной лошади, шарахнулись в сторону, и я сам едва не шлепнулся на деревянный помост. Но, взяв непокорного коня в шенкеля, я повернул его на задних ногах, как на оси, и он, почувствовав твердую руку и неробкого всадника, тотчас же смирился и дал мне возможность спеть вступительную арию. На этот раз публика неистово рукоплескала не столько опереточному баритону, сколько смелому кавалеристу.
Вообще на сцене не всё и не всегда сходит и проходит гладко. Нас подстерегают сплошь да рядом технические опасности, коих никак нельзя предусмотреть. Я расскажу случай, который мог иметь последствия куда более трагические, нежели моя авантюра с белой лошадью.
Ставили мы оперетту «Суд богов», весьма мифологическую. Боги, богини, колесницы и тому подобное. Коронный трюк заключался именно в одной из таких колесниц. Она должна была пронестись по воздуху, а в ней должен сидеть Н. Северский. Конечно, эта колесница должна была быть бутафорская.
И вот, к всеобщему нашему ужасу, то ли это была оплошность механика, то ли механизм сам по себе подгулял, но колесница вдруг, на высоте заоблачного Олимпа, а по-нашему, по крайней мере на высоте десяти метров, если не больше, стремительно переворачивается. Другой артист неминуемо камнем полетел бы вниз, и через два-три дня нам пришлось бы его хоронить. Но Н. Г. Северский всегда был человеком, слепленным из особой глины. Находчивый, смелый, сильный физически, он, не растерявшись, уцепился за колосники, да так и висел в воздухе на мускулах добрых две-три минуты, пока не опустили занавес и не подоспели ему на помощь…
Это был его первый полет.
После этого эпизода я ничуть не удивился, когда много лет спустя, уже во время Великой войны, Северский, добровольно пойдя в воздушный флот, сделался не только выдающимся летчиком, но и выдающимся инструктором, в первую голову обучив летать двух своих сыновей.
Встретился я с Северским снова в Париже. Много красивых минут провели мы здесь с ним, вспоминая далекое бурное прошлое нашей артистической карьеры. А когда я уезжал из Парижа в Берлин в 1922 году, Н. Г. Северский прислал мне следующее трогательное письмо в стихах:
Вчера мне не спалось. Мучительный недуг,
Который день подряд мне не давал покоя…
Я думал о тебе, мой милый старый друг,
С глубокой нежностью и тихою тоскою.
Разлуки близок час. Уедешь ты в Берлин.
Я снова одинок в мятущемся Париже,
В огромном городе, где только ты один
Был для меня теперь всех родственней, всех ближе.
Уедешь ты в Берлин, и в тот же миг с тобой
Исчезнет для меня последняя отрада:
Твой голос бархатный, напев цыганский твой —
Зарница юности, улыбка Петрограда!
Но песня кончена… рассеялась, как дым…
Я вновь, как перст, один; кругом чужие веси…
Что мне Париж? – ведь я могу мириться с ним
Лишь до тех пор, пока здесь Юрочка Морфесси.
Нежный, чуткий друг мой Северский всегда пишет мне письма в стихах. И когда я снова, вернувшись в Париж, 1 января 1931 года, выступил в ресторане «Эрмитаж», он немедленно откликнулся следующим письмом:
«Друг мой, Юрочка Морфесси, Ты нам всем особо мил, Тем, что снова в наши веси Возвратиться рассудил. Ты, в своем таланте ярком,
В Новый год из мира грез Самым радостным подарком Самого себя привез.
Не для Юры, видно, время!.. Пусть проходит ряд годов, Не наложит жизни бремя На него своих следов. С каждым годом все чудесней: Свеж, и молод, и румян. Нас чарует звонкой песней Неизменный наш Баян!» Упомянув несколько выше о Екатерининском театре и его свежем репертуаре, я забыл сказать, что особенным успехом пользовалась оперетта «Жизнь Человека» – остроумная пародия на пьесу Леонида Андреева под тем же заглавием. Там много было разбросано игривых блесток, и этими блестками впоследствии пользовались разные предприниматели для своих маленьких скетчей, картинок и сценок. Например, мелодичная и грациозная песенка о козочке вдохновила Никиту Валиева на «его» ставшее популярным: «Что танцуешь, Катенька? Польку, польку, маменька».