Снежный ком - Чехов Анатолий Викторович. Страница 17
— Во что одеться? — с неожиданной злостью спросил папа. — В шутовский замшевый костюм а-ля «Тирольский стрелок», с бахромой и кистями? Да убивать надо таких красавиц районного масштаба, готовых за тряпки душу черту продать! И все только для того, чтобы переплюнуть фасоном соперницу, кстати, такую же дуру, если не еще хуже!
— Ты про кого, пап?
— Извини, роль репетировал. Играю роль судьи, как в самодеятельности… Только дома все почему-то подсудимый, — неожиданно добавил он.
— А у тебя здорово получается, — похвалил я.
— Получится тут, — не очень весело сказал папа. — А если разобраться, — с той же запальчивостью продолжал он, — налицо сплошные парадоксы: наши модницы гоняются на Западе за синтетическим «красивым» тряпьем, а весь Запад гоняется за нашим хлопком и льном! Там-то люди тоже кое-что соображают?
— На Западе два батника стоят столько же, сколько килограмм колбасы, — заметил я, точно зная от мамы, что это именно так. — Там очень красивые вещи можно за копейку купить…
Мне показалось, что мой умный папа, который все знает, не очень ясно представляет, что «батник» — вовсе не «ватник», то есть его телогрейка, а такая особенно красивая кофточка.
— Никакие батники-ватники в отношениях людей не помогут, сынок, — так же сердито продолжал папа, — если вместо души — пучок ветоши или, что еще хуже, захватанный руками пятак! Если хочешь знать, тряпичная красота женщин вместе с их косметикой — всего лишь средство дезинформации мужчин. Веселенькая наживка, под которой обыкновенный железный крючок, да еще и с зазубриной!
— А зачем тогда мужчины наживляются?
— А черт их знает, зачем?..
— Значит, наживка действует! — сделал я вывод, уложив папу на обе лопатки. Но чтоб закрепить победу, неосторожно ляпнул:
— Не будешь же всю жизнь в телогрейке ходить!..
Конечно, я тут же пожалел, что с языка сорвалась именно та фраза, которую очень часто повторяла мама. С этих слов и начинались у них самые громкие ссоры.
Когда папа в телогрейке, мама не берет его под руку и даже старается немного отстать, как будто они не очень знакомы. Ей хочется, чтобы папа, как чекист, распоряжался на стройке в кожаной куртке. То, что мама вроде бы стеснялась с ним идти, всегда очень обижало папу, но телогрейку сбою на стройку он надевает обязательно. Потому что, как он сам говорил, привык к ней с детства и «знает ей цену». А я такое ляпнул…
Папа даже побледнел, услышав знакомые слева. Глаза его потемнели, брови грозно сдвинулись к переносице. Неожиданно он рассмеялся и даже головой покрутил. Сняв очки и положив их на стол, он повернулся ко мне, поправил распахнувшееся на моей груди одеяло, положил свои тяжелые руки мне на плечи и спокойно сказал:
— Телогрейке, сынок, мы должны ставить памятники в каждом городе, как трижды, четырежды Герою Советского Союза… В телогрейке твой дедушка — Яков Петрович Ручейников строил Магнитку, в ватном солдатском бушлате прошагал он с автоматом в руках от Сталинграда до Берлина… В телогрейке и я, когда был таким, как ты, точил к холодном цехе снаряды для наших пушек… Не в замше, а телогрейках наши парни и девушки строят БАМ… Хотел бы и я, чтобы и в твоем рабочем шкафу на почетном месте висела телогрейка, кстати, очень удобная одежда для работы… И не огорчусь, если у тебя никогда не будет замши, потому что там, где появляется жирок, не остается места мускулам…
— Я хотел сказать, — постарался я загладить неловкость, — что носить телогрейку сейчас немодно…
— Ну, а что такое мода? — очень спокойно спросил меня папа.
— Ну, это, когда всем нравится, — не задумываясь, тут же ответил я.
— А почему, когда ты был маленьким, все носили узкие брюки, а сейчас, как в тридцатые годы, опять носят широкие?
Насчет тридцатых годов я ответить не мог — не видел. И что такое мода — тоже толком не знал, хотя сердцем чувствовал, что мода — это когда или слишком узко, или слишком широко, чтоб не как у людей: обратите, мол, на меня внимание… А чтоб в норме, как «идет» каждому в отдельности, такого мода не терпит. Мода обязательно добивается, чтобы все было на человеке, как сказал папа, «черт-те что»!
— Ну, а тогда ты скажи, что такое мода? — решил подловить я папу.
— Самое убогое проявление стадного чувства, — с глубокой печалью в голосе ответил он. — Если какой-нибудь Дом моделей объявит, что модно продевать палочку в ноздрю или носить на груди раковину, будь уверен, уже назавтра какая-нибудь модница, вместо палочки, впихнет в ноздрю кухонную скалку, а на грудь нацепит раковину килограммов на пятьдесят!.. Модно!.. Дескать, люди добрые, посмотрите на меня: всех превзошла!..
Я молчал, чтобы только не обидеть папу, хотя мысленно далеко не во всем с ним соглашался. Например, про телогрейку мама говорила, что ее носят только «примитивные люди», которые не понимают «красоту жизни». Но слушать папу было интересно: никогда еще он со мной так серьезно не говорил… И все же согласиться с ним я не мог.
— А мама объясняла, что, если говорят «модно», это значит «красиво».
— Да? — переспросил папа. — А почему у вас сначала «мини» считалось «красиво», а потом «макси»? И почему не считать красивым то, что подходит не всему стаду, а каждому или каждой в отдельности?
На этот вопрос я ответить никак не мог, тем более что, слушая папу, все больше начинал думать совсем почти как он.
— Насчет модников, — сказал папа, — еще Петр Первый указы издавал, это и тебе знать не худо… «Нами замечено, — писал Петр, — что на Невском прошпекте и в ассамблеях недоросли именитых отцов в нарушение этикету и регламенту штиля, в шпанских панталонах с мишурою щеголяют предерзко… Господину полицмейстеру Санкт-Петербурга указую впредь оных щеголей с рвением великим вылавливать, сводить в Литейную часть и бить кнутом, пока от тех шпанских панталонов зело похабный вид не окажется! На звание и именитость не взирать!»
— Здорово тебе насолили недоросли, — сказал я, потрогав арифмометр, — что ты даже указ Петра на память выучил.
— А его не мешает каждому отцу и каждой матери выучить, и не только ради своих недорослей, но и для самих себя.
— Ну знаешь, папа, сейчас тебе не царские времена, чтобы кнутами драться.
— Времена не царские, а кое-кого не мешало бы и кнутом отстегать на славу, приговаривая: «Секи пижона пониже спины: носи, пижон, людские штаны…» Чтоб понимали, что эти тряпочки-висюлечки далеко не главное в жизни.
— А что же главное?
— Дело свое любить! Чтоб в душе порядок был, вера в себя!
— А у тебя и порядок, и вера?..
— По крайней мере, в себя. Когда-нибудь поймешь, что это значит.
— А я и сейчас понимаю, — сказал я и во второй уже раз потрогал арифмометр.
— Ну а если понимаешь, давай-ка, брат, ложись спать, а то и так вся ночь кувырком.
— Так у тебя же завтра суббота.
— Хоть и суббота, спать-то все равно надо?.. Что это ты все арифмометр трогаешь?
— Так… научиться охота, — сказал я. — Как, например, помножить три сорок на…
— Почему именно три сорок и на сколько помножить? — с некоторым удивлением спросил папа.
— Нет, это я так. Надо ведь знать, на сколько помножить, а я не знаю…
— Ну вот и поговорили, — папа был немного раздосадован. — Давай-ка, отправляйся побыстрее в постель.
Я полез рукой за майку, чтобы вытащить Ваську и посадить его в ящик из-под посылки, а он, наверное, уснул в тепле, а потом спросонья не понял и больно тяпнул меня за палец.
— Ай!..
— Что такое?..
— Васька кусается…
— Давай-ка его сюда!..
Папа отправился на кухню и принес точно такую жестяную коробку, только с надписью «рис».
— Вот тут он у нас не очень покусается. А ты бегом в постель.
— Спокойной ночи, па, — сказал я. — Ты тоже ложись, не уставай со своей диссертацией…
Очень я сейчас любил своего папу. Никогда раньше он со мной так серьезно не говорил. Вот тебе и «кружевные терема»…
Растянувшись на скрипучей раскладушке и до самого подбородка натянув одеяло, я еще некоторое время наблюдал за ним, хотя мне ужасно хотелось спать…