Смерть в Риме - Кеппен Вольфганг. Страница 13
Поздним вечером виа дель Лаваторе мертва. Рыночные торговцы уже убрали свои столы, а спущенные желтые шторы на витринах гастрономических лавчонок, выцветшие и позеленевшие от старости, придают фасадам домов вид слепых — так серое или зеленоватое бельмо закрывает усталый глаз старика. В переулочках, в темных тупиках светятся убогие закусочные для простого люда, проживающего в тесных каморках многоэтажных зданий. Посетители сидят здесь на скамейках и табуретках за столами без скатертей, покрытыми пятнами от пролитого вина и остатков пищи; они заказывают пол-литра красного или пол-литра белого, doice или secco, а кто хочет есть, приносит с собой закуску в миске или бумаге и, нисколько не стесняясь, раскладывает все на столе.
Приезжие редко попадают в эти закоулки. Однако Зигфрид сидит за столиком у входа в такую закусочную, белая шарообразная лампа-луна льет на все свой бледный свет. За этим же столиком сидит еще один посетитель. Он приготовляет салат из лука. Зигфрид не любит ни лука, ни чеснока, но его сосед чистит и режет луковицу так аппетитно, он так старательно заправляет салат уксусом, маслом, перцем и солью, с таким благоговением разламывает хлеб на кусочки, что Зигфрид не может не пожелать ему buon appetite [12]. Соседа радует приветливость Зигфрида, и он просит его отведать вина. Зигфрида мутит при виде этого стакана, пропахший луком рот соседа уже оставил на краях стакана маслянистые влажные следы, но он преодолевает отвращение и пробует вино. Теперь уже Зигфрид предлагает соседу свое вино. Они пьют и беседуют. Вернее, говорит сосед. Он произносит длинные, прекрасно построенные и мелодично согласованные фразы, смысл которых остается неясным для Зигфрида, знающего лишь несколько избитых выражений, заимствованных из словаря. Но именно потому, что Зигфрид не понимает соседа, он охотно с ним болтает. Чувство радости охватывает Зигфрида, и они сидят вместе, как два старых друга, одному хочется рассказать многое, а другому приятно послушать, а может быть, он его и не слушает, а дружелюбно и благодарно прислушивается к какому-то внутреннему голосу. И этих речей он тоже не понимает, хотя ему кажется, что порой он постигает их смысл. Но вот сосед покончил с салатом, он вытирает миску кусочком хлеба. Пропитанный маслом хлеб он отдает кошке, которая уже давно смотрит на него молящим взглядом. Благодарная кошка уносит хлеб в подворотню, там ее ждут котята. Зигфрид встает, откланивается и говорит «felice notte» — он желает спокойной ночи соседу, закусочной, кошке и ее котятам. Может быть, он и себе желает спокойной ночи. В этот вечерний час он доволен собой. Он подходит к стойке купить бутылку винца. Вдруг он не сможет заснуть? Когда не спится, хорошо иметь под рукой немного вина. Зигфриду хочется купить еще одну бутылку. Он с радостью поднес бы ее своему собеседнику. Ему кажется, что тот — бедняк и, может быть, бутылка вина доставит ему удовольствие. Но именно потому, что он бедняк, он может обидеться. И Зигфрид не покупает второй бутылки. Уходя, он еще раз поклонился соседу по столу. Еще раз говорит «felice notte». Правильно ли он поступил? Почему он постыдился своего дружелюбного намерения? Этого он не знает. И вот им уже снова овладело сомнение. Как трудно поступить правильно! Чувство радости уже покинуло его. И он: уже недоволен собою.
Шаги Зигфрида гулко отдаются в ночной тишине виа дель Лаваторе. Его тень то бежит впереди, то как будто уползает в него, то его преследует. И вот уже на Зигфрида обрушивается шум толпы и плеск водяных струй фонтана Треви. Туристы стоят группами вокруг диковинного фонтана и болтают, как некогда в Вавилоне, на многих языках. Приезжие очень прилежны и даже ночью проходят ускоренный курс истории страны и ее культуры. Фотографы делают съемки при вспышках магния — приятно сказать: «И я был в Риме». Итальянские подростки, бледные от бессонницы, перевесились через край бассейна, длинными палками выуживают они из воды монеты, которые туристы бросают туда по легкомыслию, суеверию или просто шутки ради. В путеводителе сказано: «Бросишь деньги в бассейн, и еще раз побываешь в Риме». Желает ли чужеземец приехать еще раз, желает ли он возвратиться, может быть, он боится умереть в безрадостном отечестве и желает, чтобы его похоронили в Риме? Зигфриду очень хотелось бы приехать сюда еще раз, ему хотелось бы остаться здесь, но он не останется, и он не бросает монеток в фонтан. Ему не хочется умирать. Ему не хочется умереть дома. Хочется ли ему, чтобы его похоронили здесь? Неподалеку от фонтана стоит его отель. Старинный фасад отражается в воде и кажется узким и покосившимся. Зигфрид входит в отель. Он проходит через тамбур.
Одиноко мерзнет старик на сквозном ветру лестничной клетки, у конторки перед доской с ключами. На нем фетровые ботинки, ибо каменный пол холоден, пальто накинуто на одно плечо, как у бойца, измотанного в сражениях, лысина, как у старого профессора, прикрыта черной шапочкой, у него вид эмигранта, вид бывшего либерала какой-то либеральной эпохи, но он всего лишь управляющий этой маленькой гостиницей; родился он австрийцем, а умереть ему суждено итальянцем — скоро, через несколько лет, и ему будет все равно, умрет ли он в Италии или в Австрии. Иногда мы с ним беседуем, и сейчас, когда я вернулся, он сказал мне, полный усердия:
— Вас ждет священник.
— Священник? — удивился я.
— Да, он ждет в вашей комнате.
А я подумал: должно быть, недоразумение, да и странно — в такой час. Я поднялся по лестнице этого старого дома, на ее истоптанных каменных ступенях образовались ямки, стена осела, пол на моем этаже покосился — я словно поднимался в гору; наконец я добрался до своей двери с испорченным замком. Сквозь широкие щели рассохшихся досок не пробивался свет, и я снова подумал: наверно, ошибка. Я открыл дверь и увидел у окна высокую черную тень: действительно, это был священник, на него падал свет прожекторов, все еще освещавших фонтан на площади и мифологические пышные фигуры, украшавшие его, — тучный Олимп в стиле барокко, вокруг которого вечно струилась вода, она шумела и убаюкивала, как морской прибой. Священник был высок и тощ. Его лицо казалось бледным, может быть, от известково-белого луча прожектора. Я включил свет, вспыхнула (лампочка без абажура, висевшая над широкой кроватью letto grande — неизбежной принадлежностью всех гостиничных номеров, над letto matrimoniale, над широкой двуспальной кроватью, она была сдана мне, мне одному, и на ней мне предоставлялось лежать раздетым, обнаженным и блюсти целомудрие или не блюсти его, лежать в одиночестве, лишь с обнаженной лампочкой надо мной, одинокой или окруженной жужжащими мухами, под шум и журчанье воды, под болтовню на двунадесяти языках из всех стран божьих. И вот он, священник, повернулся ко мне, он так и не завершил свой приветственный жест, а лишь поднял и простер руки; оттого что на нем была сутана, он вдруг стал похож на проповедника, но он сразу опустил руки, словно отчаявшись или устыдившись, и руки его, точно пугливые красные зверьки, исчезли в складках черного облачения. Он воскликнул:
— Зигфрид! — И заговорил поспешно, торопливо: — Я узнал твой адрес, извини меня. Не буду тебе мешать. Ведь, наверно, я тебе мешаю, так лучше я сейчас же уйду, если я тебе мешаю.
Это был Адольф — высокий, тощий, смущенный, стоял он передо мной в одежде священнослужителя. Адольф Юдеян, сын моего некогда столь могущественного и страшного дяди, и я вспомнил Адольфа таким, каким видел его в последний раз в Орденсбурге, в нацистской школе: он казался тогда маленьким — Адольф был моложе меня, — маленький, жалкий солдатик в форме военного курсанта, в длинных черных военных брюках с красным кантом, маленький, в коричневом партийном френче, маленький, с черной пилоткой, сидевшей набекрень на его коротко, согласно уставу, остриженных волосах; мне тоже приходилось ходить в таком виде, но мне была ненавистна необходимость одеваться, как солдат или как партийный бонза, может быть, и Адольф ненавидел ту одежду, но я этого не знал, я не спросил его, ненавидит ли он нацистскую школу, солдат, бонз, весь этот внутренний распорядок, я помнил о дяде Юдеяне и не доверял Адольфу, я избегал его и даже считал, что он, так же как и мой брат Дитрих, охотно носит военный мундир, надеясь извлечь из этого кое-какую выгоду и пробиться к тепленькому местечку; меня смешила его сутана, и я подумал: к каким только переодеваниям не приходится прибегать нам, печальным клоунам, в посредственной комедии ошибок. Я видел, что он продолжает стоять, и сказал:
12
приятного аппетита (итал.)