Теплица - Кеппен Вольфганг. Страница 31

В этот день здание бундестага было оцеплено полицией, и полицейские демонстрировали истеричную боеготовность, свойственную всякой вымуштрованной команде, которую еще на полигоне научили видеть призраки; полицейские с оружием, водометами и переносными заградительными барьерами окружили и захватили Дом народа, как будто столица и вся страна собиралась пойти на штурм бундестага и тогда бы его распустили). У Кетенхейве, которому то и дело приходилось предъявлять свой мандат, создалось впечатление, что, кроме немногих любопытных да охотников до зрелищ, в демонстрации участвовали и кричали лишь несколько задешево привезенных, нанятых за недорогую плату бедных клакеров, а те приобрели значительность только благодаря внушительному виду брошенных на борьбу с ними полицейских. Демонстранты кричали, что хотят говорить со своими депутатами, и Кетенхейве подумал: «Но ведь это их право; почему им не дают поговорить с депутатами?» Он бы сам охотно поговорил с крикунами, только сомнительно, имеют ли они в виду его, захотят ли говорить с ним. Кетенхейве — представитель народа, не представитель народа. Жалкая эта демонстрация наводила на грустные мысли, давая некоторое представление о тупой покорности народа своей судьбе; народ считал, чему быть, того не миновать, все равно ничего не поделаешь, и он не только не препятствовал, но даже не пытался препятствовать принятию законов и решений, которые с полным правом отвергал; и он готов был отвечать за все их последствия; жребий на этот раз снова был брошен. Перед парламентом разыгралась сцена, точно перед кинотеатром в день премьеры: не слишком большая толпа глупых и жадных до зрелищ людей от нечего делать собралась у кинотеатра, непременно желая увидеть всем известные лица кинозвезд. Слышится шепот: «Вот идет Альберс», а какой-то критик, уже посмотревший фильм, согласен с уличными мальчишками, которые свистят, но мальчишки свистят вовсе не потому, что им тоже не нравится фильм, а потому, что им просто нравится громко свистеть, оценка строгого критика показалась бы им непонятной, и они с ней наверняка бы не согласились. Подходя к зданию бундестага, Кетенхейве понимал, сколь запутанной и сомнительной была его задача. Но какая система лучше парламентарной? Кетенхейве не видел другого пути, и крикуны, хотевшие вообще упразднить всякий парламент, были также его врагами. Закрыть лавочку. Достаточно одного лейтенанта с десятью солдатами. И капитана из Кепеника. Именно поэтому Кетенхейве было стыдно за увиденную им сцену. Председатель бундестага приказал полицейским охранять свой дом, в то время как всякий истинный парламент должен стремиться к тому, чтобы держать вооруженные органы исполнительной власти как можно дальше от своего местожительства. В добрые старые времена парламентаризма депутаты отказались бы заседать под полицейской охраной, ибо парламент, из кого бы он ни состоял, был в ту пору враждебен полиции, он сам был оппозицией, оппозицией короне, оппозицией произволу властителей, оппозицией правительству, оппозицией исполнительной власти и ее саблям. Поэтому народное представительство извращает свою сущность и ослабляет себя, когда большинство из его среды становится правительством и захватывает исполнительную власть. Что это при неудачном составе парламента, как не диктатура на определенный срок? «Большинство» не прибегает к казням своих противников, но все же является маленьким тираном, и пока оно господствует, меньшинство всегда терпит поражение, обречено играть роль бессмысленной оппозиций. Фронты стоят незыблемо и, к сожалению, нельзя даже вообразить, что оратор из рядов оппозиционного меньшинства сможет переубедить в своей речи правящее большинство, что он хоть раз окажется правым, а оно нет. Изменить правительственный курс, находясь в оппозиции, в Бонне не удалось бы и Демосфену, даже ангельское пение никого бы здесь не тронуло, и Кетенхейве, минуя последний пост оцепления, понимал, что приходить ему сюда и выступать на пленарном заседании бундестага, в сущности говоря, совершенно бессмысленно. Он ничего не сможет изменить. С таким же успехом он мог бы продолжать валяться в кровати, предаваясь мечтам. Вот в таком, вовсе не радостном, а в подавленном настроении депутат приближался к комнате своей фракции: Наполеон в утро битвы под Ватерлоо, знающий, чем она кончится.

В комнате фракции его уже ждали; Хейневег, Бирбом и другие комитетские ловкачи, стреляные воробьи процедурных вопросов, киты регламента уже с упреком поглядывали на Кетенхейве. Кнурреван произвел смотр своему войску, и, заметьте, без уважительных причин не отсутствовала ни одна ценная личность. Они приехали на заседание из провинции, дух провинции пропитал их одежды, они внесли его в зал, тяжкий дух тесных каморок, где они, вероятно, сиднем сидели, ибо они тоже не представляли собой непосредственно народа и уже не мыслили, как народ, а были — хоть и маленькими, очень маленькими — гувернерами народа (а не учителями), персонами, к которым испытывали (или не испытывали) почтение и в присутствии которых простой люд держал язык за зубами. А сами они, воители народные, держали язык за зубами в присутствии Кнурревана, который чувствовал порой, что здесь что-то неладно. Он разглядывал свою молчаливую гвардию, круглые головы и продолговатые черепа бравых ребят, на которых он мог положиться, которые сохраняли ему верность еще со времен преследований, но все они были только исполнителями приказов, рядовыми, стоящими навытяжку перед фельдфебелем, а Кнурреван, который сидел наверху, разумеется, как представитель народа, но все же наверху, в сонме верховных богов, близкий к правительству и влиятельный, — Кнурреван напрасно старался уловить хоть одно страстное слово снизу, хоть один-единственный вопль о свободе, биение хоть одного-единственного сердца, увы, не объявлялся никто, чью нерастраченную силу нельзя было бы удержать в тисках дисциплины, не заметно было никого с решительной волей к обновлению, с мужеством для ниспровержения старых мертвых ценностей. Его посланцы не несли с собой эхо улиц и площадей, фабрик и заводов, наоборот, они только ждали распоряжений и руководящих указаний свыше, приказов Кнурревана и поощряли тем самым партийную бюрократию и власть центра — они были лишь передовыми постами этой бюрократии, в том-то и заключался весь корень зла. Вернувшись в свои провинциальные городишки, они объявят там, что Кнурреван ждет от них тех или иных действий, что Кнурреван и партия желают, Кнурреван и партия приказывают, вместо того чтобы все было наоборот, чтобы посланцы провинции говорили Кнурревану: «Народ желает, народ не хочет, народ поручает тебе, Кнурреван, народ ждет от тебя, Кнурреван». Ничего подобного! Может быть, народ и знал, что ему нужно. Но его представители этого не знали и делали вид, будто существует по крайней мере твердая партийная воля. Но откуда она взялась? Из кабинетов. Она была импотентной. Силу народа партийная воля не оплодотворяла — потоки этой силы терялись в неизвестности, и вполне возможно, что однажды на ложе народа произойдет какое-нибудь нежелательное зачатие. Партийное руководство знало членов своей партии лишь как плательщиков взносов и реже как людей, получающих приказы. В этих вопросах машина работала безотказно. И если бы Кнурреван приказал распустить партию, местные организации осуществили бы этот роспуск, особенно если бы Кнурреван представил это самоубийство как жертву во имя нации: ведь партия еще с тысяча девятьсот четырнадцатого года страдала национальной сердечной болезнью. Лишь немногие выделялись из общей массы (и тем самым навлекали на себя подозрение). Например, Морис, адвокат, или Пий Кениг, журналист; они были нужны Кнурревану, хотя и доставляли ему одни неприятности, а Кетенхейве причинял настоящее горе. Кнурреван взял Кетенхейве за руку, подвел к окну и заклинал его не горячиться во время дебатов, не задевать национальные инстинкты (а существовали ли они? Не были ли они только комплексами, неврозами, идиосинкразией?), напомнил ему, что их партия не выступает против всякого вооружения безусловно и принципиально, а отрицает лишь поставленные сейчас на обсуждение новые формы вооружения. Кетенхейве была знакома эта песня. Она навевала на него грусть. Он остался в одиночестве. Он один вел борьбу против смерти. Он один вел борьбу против древнейшего греха, древнейшего зла человечества, против его исконной глупости, исконного безумия, веры в то, что право можно завоевать мечом и можно что-то улучшить путем насилия. Миф о Пандоре и ее сосуде был притчей о бедах, порождаемых зависимостью от женщины, но Кетенхейве охотно рассказал бы старику Кнурревану о сосуде Марса, из которого, если его открыть, вылетели бы все мыслимые мировые беды и немедленно распространились бы повсюду, уничтожая все на своем пути. Кнурреван сам это знал и был знаком с опасностями, но думал (из-за застрявшего в сердце осколка он особенно сильно страдал национальной сердечной болезнью своей партии), что армию можно удержать в руках демократической государственной власти, хотя Носке однажды уже постыдно выпустил власть над армией из этих демократических рун.