Расписание тревог - Богданов Евгений Федорович. Страница 48

Влад сглотнул слюну.

— И то деньги, — усмехнулся он.

Вика полезла в сумку. В кошельке у нее были четыре металлических рубля, трешница и рубль бумажный, дожидающиеся комплекта, чтобы стать десяткой. Она достала трешницу и бумажный рубль.

— Получи. Шестьдесят копеек будешь должен.

— Я сейчас разменяю! — Влад метнулся к кафе.

— Не надо! — остановила Вика. — Потом вернешь.

Она почувствовала незнакомое прежде удовлетворение от того, с каким убитым видом Влад взял у нее деньги, как незаметно ощупывал их в кармане, проверяя, надежно ли положил. Ей подумалось, что надо было дать железные. Мысль эта доставила ей почти чувственное наслаждение.

— Да, Влад, — сказала она, — у нас одна старушка надсмотрщица ушла. Почему бы тебе не наняться на ее место? Целый день сиди себе, размышляй. Зарплата невелика, но все-таки. Замолвить за тебя словечко?

Влад, криво улыбаясь, замотал головой, потом словно в отместку заговорил о реферате, о непроходимой глупости автора и его умозаключении. В чем в чем, а в эпохе Влад разбирался, как профессиональный историк. И странная вещь, его оценки ничуть не задели Вику, напротив, оценки эти бальзамом пролились на ее душу. Отдельные, особенно язвительные выражения она повторяла в уме для памяти.

Целый день, в ожидании разговора с Виктором, у нее не проходило приподнятое настроение. Она разыскала его у Верочки в архивных фондах. Помещение архивных фондов было тесным, пыльным и сумрачным, как, собственно, и сам музей, набитый рухлядью.

— Прочла? — упавшим голосом спросил Виктор.

— Игра не стоила свеч, Торик, — сказала Вика.

— Что, так плохо?..

— Галиматья, — со вкусом проговорила Вика и, не давая ему опомниться, выложила все, что сказал о реферате Влад.

Виктор молча, с дрожащим подбородком вышел из фондов.

— Зачем вы так? — не то прорыдала, не то простонала Верочка.

— А в чем дело? — насмешливо спросила Вика.

И в эту самую минуту ее вдруг озарило, что за всю ее скучную, пустую, несложившуюся жизнь можно мстить. Чувство было острое, упоительное, пьянящее новизной. Наверное, это как-то отразилось на ее лице, потому что Верочка, глядя на нее во все глаза, всхлипнула и сказала:

— Вы такая красивая, умная, а я… Что мы вам сделали?!

Вика беззастенчиво шарила по ее лицу, искаженному болью, с удовольствием обнаруживала поплывшую тушь на веках, прыщик на покрасневшей шее, дешевенькое колечко на худом пальце.

Спросила:

— Кольцо в табачном киоске небось купила?

Верочка заморгала — смешно, как заводная кукла.

— Что? Кольцо? При чем кольцо?

Вика расхохоталась. Душа ее, еще утром представлявшаяся ей тем же музеем с пыльными, сумрачными экспозициями любовей, надежд и разочарований, потянулась сладко, с хрустом, в предчувствии новых, не изведанных еще радостей.

Колыбельная Мельо

Напевная и выразительная мелодия. Очень удобна для выработки дыхания. В исполнении следует добиться мягкого, ровного и теплого звучания.

Из сборника фортепианных пьес
1

Собственно, Шумков лечился от пневмонии и в зубной кабинет забрел случайно, прогуливаясь в тихий час по пустынным коридорам больницы. Он вспомнил о дупле в коренном зубе, очень ему досаждавшем, и, набравшись смелости, постучал.

Ему тотчас ответили:

— Пожалуйста! Я свободна!

Шумков вошел.

Флора Никифоровна, зубной врач, пожилая энергичная дама, была свободна с утра и от нечего делать взялась за него не на шутку, потом без всякой просьбы Шумкова принялась снимать камни.

— Зубки у вас очень хорошие! — отреагировала она на немой испуг Шумкова. — В такие влюбиться ничего не стоит!

Тот, с ватой во рту, прошамкал:

— Лет на пять хватит?

— На все пятьдесят!

— Ну, это лишнее. Не прожить.

— Да что вы такое говорите! — Флора Никифоровна замахала на него крючком. — Вы такой молодой человек, и такой пессимизм! На что я старуха, и то собираюсь! Сплюньте.

Когда она вынула у него изо рта тампон, он сказал:

— Я не такой уж молодой. Довоенного, в общем, образца.

— А мне нравится ваше поколение! — тотчас сказала Флора Никифоровна, как будто кто-то только что осуждал при ней поколение Шумкова. — Вы познали все трудности. Вы намного человечнее, чем эти, нынешние.

— Это спорно.

Флора Никифоровна опять запечатала ему рот ватой и пустилась в рассуждения о нравственных достоинствах людей, перенесших войну пусть и в детстве, но главное, испытавших на себе всю тяжесть послевоенной разрухи, когда буханка хлеба стоила сто пятьдесят рублей, Флора Никифоровна демобилизовалась в сорок шестом и, естественно, имела основания судить, как жилось в первые годы мира.

Шумков не мог отвечать ей из-за кляпа во рту и кивать не мог и поэтому стал думать о своем детстве. Ему вспомнилась корова Лизка, выкормившая его и братьев в то голодное время; корова Лизка была личность, и притом личность незаурядная. Мало того что она кормила их молоком, она еще и служила тягловой силой. На ней возили дрова и сено. Да, Лизка, Лизка… Что характерно, она понимала человеческую речь, и, когда ее, состарившуюся, с седой мордой, повели на бойню, она плакала совсем человеческими слезами. Шумков сам видел, как она плачет. Он подбежал к ней, сунул в губы пучок травы, и она привычно поймала траву губами, но жевать не стала и так и ушла со двора с пучком зеленой травы в скорбно сжатых губах.

Флора Никифоровна сделала ему отличную серебряную пломбу. Она успела рассказать вкратце всю свою жизнь в прошлом и настоящем: вдова, имеет дочку двадцати семи лет, музыкантшу, и внучку. Выяснилось, что они с Шумковым соседи, живут друг от друга в трех автобусных остановках. Обменялись телефонами и расстались при непременном условии, что Шумков навестит Флору Никифоровну сразу же после выписки из больницы.

Уже два года он был в разводе и жил один. Свою двухкомнатную квартиру они с женой разменяли очень удачно на две однокомнатные, и все эти два года жизнь его текла беспечально и мирно. Первое время он просыпался, с чувством тревоги, как это было в браке с Татьяной, но, проснувшись окончательно, вспоминал, что он один, свободен, никому ничего не должен, и успокаивался, подолгу пил чай в крошечной — ничего лишнего! — кухоньке, размышлял о чем-нибудь приятном, ну вот хотя бы о том, как поглядела, на него или что сказала в его адрес какая-нибудь хорошенькая сотрудница. Вся корректорская опекала его, и не потому, что он был единственный мужчина-корректор, а, вероятнее всего, потому, что был одинок, скромен и аккуратен и никогда ни с кем не ссорился, даже если с ним обходились несправедливо. В эти утренние чайные минуты ему хорошо было думать о предстоящем ремонте; он брал лист бумаги и помечал нотабене, что осталось раздобыть, и крестиком, что уже есть. Ему хотелось сделать из этой, довольно запущенной прежними жильцами квартиры уютный уголок, тихую пристань, где он мог бы с поворотом ключа в двери избавляться от дискомфорта большого города. У него уже собралась неплохая библиотечка французской классики — благо работа в издательстве предоставляла кое-какие возможности; у него подбиралась и дискотека с любимыми пластинками; кроме того, он увлекся резьбой по дереву и сделал уже несколько приличных досок. Словом, Шумкову не было одиноко в его одиночестве; та жизнь, с которой он порвал, теперь, по прошествии времени, казалась ему не жизнью, а прозябанием, к тому же еще и принудительным. Татьяна была женщина взбалмошная, постоянно ошарашивала его неожиданными поворотами своих увлечений. То она покупала в кредит кабинетный рояль и до одури гоняла гаммы, то вдруг, охладев к музицированию, увлекалась кактусоводством, то вдруг заболевала служебными собаками, преимущественно боксерами. Последнее увлечение было самым затяжным, самым болезненным для Шумкова. Вся черновая работа по уходу за слюнявыми, вечно голодными, прожорливыми щенками лежала на нем. Прежние заскоки Татьяны семейному бюджету не угрожали, их оплачивала ее мать, вдова полковника. Но когда Татьяна увлеклась боксерами — курносыми, как она их называла, мать отступилась, так как ненавидела собак всех без исключения, курносых и с римским профилем. Таким образом, на Шумкова легло и бремя расходов. Татьяна работала машинисткой, в том же издательстве, зарплата ее была невелика. Чтобы не впасть в самую натуральную нищету, Шумков брал работу на дом. Рано утром, выгуляв свою свору, он садился за вычитку левой корректуры, правил часа два-три, потом мчался к одиннадцати на службу; вечером с полными сумками продуктов летел домой, и тут его снова ждали всевозможные мелочи быта, на которые у Татьяны никогда не хватало времени.