Крепостной Пушкина (СИ) - Берг Ираклий. Страница 17
Пётр ворочался, не в силах уснуть.
— Спите, Александр Сергеевич? — не выдержал он.
Пушкин не отвечал. Так бы и страдал Безобразов до самого утра, не случись опять нечто чрезвычайное. Сперва раздался стук со двора, столь сильный, что он сел на кровати, затем сразу же залаяли псы и послышались голоса. Он подошёл к окну. Во дворе что-то происходило. Два человека держали зажжённые факелы, освещая какого-то всадника и отворённые ворота. В одном из людей Пётр узнал хозяина. Тот о чём-то говорил со всадником, но не долго. Появились ещё люди и вдруг стали расходиться в разные стороны, но офицер понял, что спать не придётся в любом случае. Что-то произошло. Потому он без сожаления подошёл к Пушкину и стал трясти того за плечо.
— А? Что? — ошалело спросил поэт.
— Просыпайтесь, друг мой, просыпайтесь. Что -то произошло, дом не спит, все бегают.
— Ку-куда бегают?
— Кто куда, Александр Сергеевич, просыпайтесь, сейчас за нами придут, — после чего разом успокоившийся и повеселевший гусар принялся одеваться.
Оказалось, он как в воду глядел. Минуты не прошло, как в дверь их спальни постучали. Вошедший хозяин, по виду и сам не смыкавший глаз, доложил, что прискакал гонец из Болдино с пренеприятными известиями, заключавшимися в том, что в селе пожар и барская усадьба горит.
— А потому, барин, надобно бы...
— Вон.
— Помилуйте, барин, вы, должно, не расслышали спросонья...
— Вон, я сказал, — Пушкин поднял глаза на оторопевшего хозяина, и тот попятился.
— Всё я понял, Степан, всё я слышал. Не серчай, сын Афанасиевич, но собраться мне надо. Дай пять минут. После мы выйдем. И чтобы лошади были готовы.
Надо отдать Степану должное — хватило нескольких мгновений, чтобы он оценил ситуацию, коротко поклонился и вышел. Будил господ он потому лишь, что не доложить такое известие сразу означало навлечь на себя гнев после. Ни о каком путешествии посреди ночи Степан не думал, рассчитывая дождаться рассвета и тогда уже выехать с господами в Болдино.
Зачем спешить, для чего? Пожар начался более часа назад, скорее — около двух. Пока разгорелось, пока вспомнили о существовании барина и о том, что тот не в Петербурге, а где-то поблизости, пока доскакал гонец... Сколь угодно поспешные сборы безнадёжно запаздывали. Степан подозревал, что всё, способное сгореть, уже сгорело. А вот сам факт пожара был куда интереснее в том смысле, что не было сомнений в поджоге. И следовало это доказать. Михайло, враг, человек в крайне безвыходном положении, на шее которого всё туже затягивалась петля, аккуратно наброшенная Степаном за последние годы, отчаялся совершенно, если решился на такое. Надо признать, выбора старосте он не оставил. Дело здесь было вовсе не в том, в чём подозревали его господа, — сама должность управляющего не привлекала его совершенно.
Степана и здешние мужики, кистенёвские, считали маленько не от мира сего, куда уж управлять имением. Когда он прилюдно сжёг все долговые расписки, какие были, а всё, оговорённое устно, при свидетелях объявил ничтожным и силы лишённым, — его не поняли. Когда объявил о грехах своих смертных, да повинился перед сходом за себя, за отца своего, да за деда, — не поверили. Ну не мог Стёпка, ещё юнцом получивший кличку «кулак», пугающий до дрожи свирепой жестокостью, наслаждающийся властью над кругом должных ему односельчан, подельник Михайло Калашникова, с которым они держали под сапогом весь местный люд, вдруг так перемениться. Говаривали — и до него доносились эти слухи, — что напугала его лихоманка, едва не отправившая вслед за братьями на Суд Божий, ведь после неё он и стал не Степаном будто. Сам он кривился на такое, как от боли зубной, но рассказать правду не мог никому.
Когда на сходе было объявлено, что по воле и одобрению барина, Пушкина Сергея Львовича, в сельце будет строиться храм, народ взволновался. Ноша казалась неподъёмной. Бедный, даже скорее уже нищий люд прекрасно понимал, чем грозит ему подобная благодать, что построить-то они построят, но многие увидят результат уже с небес.
Тогда-то и случилась событие, заставившее кистенёвцев по-другому взглянуть на Степана, ещё раз, внимательнее.
Слова о том, что все расходы он берёт на себя, не вызвали ожидаемой им реакции. Мужики просто молчали, привыкшие к тому, что любая речь начальства ведёт лишь к расходам и дополнительному труду. Слова призыва всем желающим потрудиться во имя Господа только убедили их в этом. Обещание целиком взять на себя годовой оброк сельца — совершенно пропустили мимо ушей как очевидную глупость. Но когда Степан пнул один из заготовленных им бочонков с серебром, а затем повторил действие ещё с четырьмя, рассыпав содержимое на подстеленную холстину, что-то изменилось. Видеть разом сотню целковых — нечастое событие для крепостных, связанное обыкновенно с тем, о чём известно всем, например, свадьбой, или же с тем, о чём не стоит знать никому. Некоторым, возможно, доводилось лицезреть и тысячу монет, всяко бывает. Но ни один из стоящих перед ним мужиков никогда не видел такой кучи денег разом. Двадцать пять тысяч рублей, почти тридцать пудов серебра валялось перед онемевшими людьми, а где-то рядом звучал голос Степана, продолжавшего говорить что-то, чего никто уже точно не слушал.
Неизвестно, чем бы закончилась подобная выходка, — возможно, что там бы Степана и убили, после разделив деньги, но на его счастье вмешался Фрол, младший сынок Калашников. Его отец пристроил в Кистенёвку старостой по форме, и соглядатаем по сути. Фрол, неприятный, какой-то одновременно и рыхлый, и костлявый парень, должен был помогать Степану в его делах со своим отцом, заодно приглядывая за ним, да вникая в те самые «дела».
Предпочитал же он щипать девок и важно расхаживать с картузом на голове, да требовать, чтобы его величали не иначе, как «бургомистр».
Вот этот самый Фрол и разрядил ситуацию, бросившись «спасать» деньги от мужичья, крича всем пойти прочь, что серебро это барское и что «Стёпка» головой занедужил, отчего и баламутит народ. Бил Степан его долго, жестоко, с удовольствием.
Публичное унижение «назначенного» старосты мгновенно поставило «настоящего» на его законное в глазах мужиков место. А потому приехавший разбираться Михайло понял, что лучше бы ноги унести поздорову, чем права качать. Вся Кистенёвка попросту вышла из-под контроля, хоть и номинального. Сам не понимающий, какая муха укусила подельника, Михайло ругался, корил, взывал к разуму, божился, даже уговаривал, позабыв об избитом сыне, чьим картузом мальчишки украсили дрянное чучело. Степан на всё отвечал усмешкой презрения, а когда Калашников намекнул, что может донести кое-что барину, то просто хлестнул кулаком наотмашь.
— Знаешь, Миша, — молвил тогда Степан ласково, — шёл бы ты отсюда поздорову. Я ведь тоже молчать не стану. И делишки эти не только мои, они наши. Только мне всё равно, милый, меня жаба не душит. Могу и рассказать. Вообще всё. И всё ворованное дедом ещё — отдать. А ты так сможешь?
Уехал Михайло, ничего не сказал. А неделю спустя обнесли его тайники, забрав и серебро, и бумажки. И самое страшное — журнал, содержимое которого веком спустя назвали бы чёрной бухгалтерией. Такого он никак не ожидал. Кто это сделал, сомнений не было. Но зачем? Вот что не мог понять Калашников, отчего и пропустил удар. Зачем потомственному вору, как пиявка сосущему кровь из общины, самому рушить годами, даже десятилетиями выстраиваемые схемы, в которые сам Михайло лишь вписался, вполне осознав силу семьи тайных богачей?
Так или иначе, но по всему выходило, что он в руках человека, способного сжить его, Михайлу, со свету, и следовало опасаться. За три года глухой вражды, однако, ничего не произошло между ними. Степан — кроме строительства храма, ради чего выписавший заграничного архитектора, — казалось, блажит, уж больно дивные слухи сорока доносила из Кистенёвки. Будто бы возомнил сын Афанасьевич самого себя барином, хоромы возвёл такие, что и господскую усадьбу затмят. Будто дела ведёт иначе, как никто и понять не может, но в прибыль. Будто ест пищу господскую, даже ту, что человек бы и не стал. Будто выписывает книги и журналы себе едва не возами. Будто коней завёл, что и царю впору. Будто учителя привёз, хотел заморский язык учить, да что-то там у них не сложилось, и прогнал он учителя.