Одноколыбельники - Цветаева Марина Ивановна. Страница 41
Кроме того, в наших руках были два броневых автомобиля. Кажется, они еще раньше были при Александровском училище.
* * *
Утро. Пью чай в нашей столовой. Чай и хлеб разносят пришедшие откуда-то сестры милосердия, приветливые и ласковые.
Столовая – средоточие всех новостей, большей частью баснословных. Мне радостно сообщают «из достовернейших источников», что к нам идут, эшелон за эшелоном, казаки с Дона. Нам необходимо поэтому продержаться не более трех дней.
Подходит приятель, артиллерист Г.
– Ты был в актовом зале? Нет? Иди скорей – смотри студентов!
– Каких студентов?
– Каких! Конечно, московских! Пришли записываться в роты.
Бегу в актовый зал. Полно студенческих фуражек. Торопливо разбивают по ротам. Студенты конфузливо жмутся, переступая с ноги на ногу.
– Молодцы коллеги! – восклицает кто-то из офицеров. – Я сам московский студент и горжусь вашим поступком.
В ответ застенчивые улыбки. Между студентами попадаются и гимназисты. Некоторые – совсем дети, 12–13 лет.
– А вы тут что делаете? – спрашивают их со смехом.
– То же, что и вы! – обиженно отвечает розовый мальчик в сдвинутой на затылок гимназической фуражке.
* * *
Юнкерами взят Кремль[93]. Серьезного сопротивления большевики не оказали. Взятием руководил командир моего полка, полковник Пекарский.
Ночью несем караул в Манеже. Посты расставлены частью по Никитской, частью в сторону Москвы-реки. Ночь темная. Стою, прижавшись к стене, и вонзаю взгляд в темноту. То здесь, то там гулко хлопают выстрелы.
Прислушиваюсь. Чьи-то крадущиеся шаги.
– Кто идет?
Молчание. Тихо. Может быть, померещилось? Нет, – снова шаги, робкие, чуть слышные.
– Кто идет? Стрелять буду!
Щелкаю затвором.
– Ох, не стреляй, дружок. Это я!
– Отвечай кто, а то выстрелю.
– Спаси Господи, страхи какие! Церковный сторож я, батюшка, от Власия, что в Гагаринском. Отпусти, Христа ради, душу на покаяние.
– Иди, иди, не бойся!
Тяжело дыша, подходит коренастый старик. В руках палка, на голове – шапка с ушами, борода.
– Куда идешь?
– Да к себе пробираюсь, батюшка. Который час иду. Еще засветло вышел, да вот до сих пор все канючусь. Страху набрался, на всю жизнь хватит. Два раза хватали, обыскивали. В Марьиной был, у сестры. Сестра моя захворала. Да вот – откуда беда свалилась. А ты кто, батюшка, будешь?
– Офицер я.
– Ахфицер? Ничего не пойму чтой-то! То фабричные, да страшные такие, а здесь вы, ваше благородие.
– Не скоро поймешь, старик. Теперь слушай. К Арбатским воротам выйдешь через Воздвиженку.
– Так, так.
– По Пречистенскому не ходи, там пули свистят. Подстрелят. Заверни в первый переулок – переулками и пробирайся. Понял?
– Понял, ваше благородие. Как не понять! Спасибо на добром слове. Дай вам Бог здоровья. Последние дни пришли, ох, Господи! – и старик с причитаниями скрывается в темноте.
Опять вперяюсь в темень. Где-то затрещал пулемет – та-та-та – и умолк. Из-за угла окликает подчасок:
– Как дела, С. Я.?
– Ничего. Темно больно.
Впереди черная дыра Никитской. Переулки к Тверской заняты большевиками.
Вдруг в темноте вспыхивают два огонька. Почти одновременное: бах, бах… Со стороны Тверской забулькали пулеметы – один, другой. Где-то в переулке грохот разорвавшейся гранаты.
Подчасок бежит предупредить караул. Со стороны Манежа равномерный топот шагов.
– Кто идет?
– Прапорщик Б. Веду подкрепление нашему авангарду, – смеется.
Пять рослых офицеров становятся за углом. Ждут… Стрельба стихает.
– Идите, С. Я., подремать в Манеж. Мы постоим.
Через минуту, подняв воротник, дремлю, прижавшись к шершавому плечу соседа.
____________
Наши торопливо строятся.
– Куда идем?
– На телефонную станцию[94].
Опять грузовик. Опять – плечо к плечу. Впереди – наш разведывательный «форд», позади – небольшой автомобиль с пулеметом.
Охотный. Влево – пустая Тверская. Но мы знаем, что все дома и крыши заняты большевиками. Вправо, в воротах, за углами – жмутся юнкера, по два, по три – наши передовые дозоры.
На Театральной площади, из «Метрополя» юнкера кричат:
– Ни пуха ни пера!
Едем дальше.
Вот и Лубянская площадь. На углу сгружаемся, рассыпаемся в цепь и начинаем продвигаться по направлению к Мясницкой. Противника не видно. Но, невидимый, он обстреливает нас с крыш, из чердачных окон и черт знает еще откуда. Сухо и гадко хлопают пули по штукатурке и камню. Один падает. Другой, согнувшись, бежит за угол к автомобилям. На фланге трещит наш «Максим», обстреливающий вход на Мясницкую.
Стрельба тише… Стихает.
До нас, верно, здесь была жестокая стычка. За углом Мясницкой, на спине, с разбитой головой – тело прапорщика. Под головой – невысохшая лужа черной крови. Немного поодаль, ничком, уткнувшись лицом в мостовую, – солдат.
Часть офицеров идет к телефонной станции, сворачивая в Милютинский пер. (там отсиживаются юнкера), я с остальными продвигаюсь по Мясницкой. Устанавливаем пулемет. Мы знаем, что в почтамте засели солдаты 56-го полка (мой полк)[95]. У почтамта чернеет толпа.
– Разойтись! Стрелять будем!
– Мы мирные! Не стреляйте!
– Мирным нужно по домам сидеть!
Но верно, действительно, мирные – винтовок не видно.
Долго чего-то ждем. У меня после двух бессонных ночей глаза слипаются. Сажусь на приступенке у дверей какого-то банка и мгновенно засыпаю. Кто-то осторожно теребит за плечо. Открываю глаза – передо мною бородатое лицо швейцара.
– Г-дин офицер, не погнушайтесь зайти к нам чайку откушать. Видно, умаялись. Чаек-то подкрепит.
Благодарю бородача и захожу с ним в банк. Забегая вперед, ведет меня в свою комнату. Крошечная каморка вся увешана картинами. В центре – портрет государя с наследником.
Суетливая, сухонькая женщина, верно жена, приносит сияющий, пузатый самовар.
– Милости просим, пожалуйста, садитесь. Господи, и лица-то на вас нет! Должно, страсть как замаялись. Вот вам стаканчик. Сахару, не взыщите, мало. И хлеба, простите, нет. Вот баранки. Баранок-то, слава Богу, закупили, жена догадалась, и жуем понемногу.
Жена швейцара молчит, – лишь сокрушенно вздыхает, подперев щеку ладонью.
Обжигаясь, залпом выпиваю чай. Благодарю, прощаюсь. Швейцариха сует мне вязанку баранок:
– Своих товарищей угостите. Если время есть, – пусть зайдут к нам обогреться, отдохнуть да чаю попить.
* * *
Прижимаясь к домам и поминутно оглядываясь, крадется барышня.
– Скажите, пожалуйста, – мне можно пройти в Милютинский переулок? Я телефонистка и иду на смену.
– Не только можно – должно! Нам необходимо, чтобы телефон работал.
Барышня делает несколько шагов, но вдруг останавливается, дико вскрикивает и, припав к стене, громко плачет. Увидела тело прапорщика.
Подхватываем ее под руки и ведем, задыхающуюся от слез, на станцию.
* * *
Дорога обратно. У Большого театра – кучка народа, просто любопытствующие. При нашем проезде кричат нам что-то, машут платками, шапками.
Свои.
* * *
Останавливает юнкерский пост.
– Берегитесь Тверской! Оба угловых дома – Национальной гостиницы и Городского самоуправления – заняты красногвардейцами. Не дают ни пройти, ни проехать. Всех берут под перекрестный огонь.
– Ничего. Авось да небось – проедем!
Впереди несется «форд». Провожаем его глазами. Проскочил. Ни одного выстрела. Пополз и наш грузовик. Равняемся с Тверской. И вдруг… Tax, тах, та-та-тах! Справа, слева, сверху… По противоположной стене защелкали пули. Сжатые в грузовике, мы не можем даже отвечать.