Одноколыбельники - Цветаева Марина Ивановна. Страница 69

1926, лето

Далеко, далеко, словно «на том свету», в доме № 16 – в Мерзляковском переулке – ты. Живая, во плоти, настоящая, а не призрачная, какой встаешь из писем. Москва, Мерзляковский – ты – это не три тысячи верст, нас разделяющих, а девять лет (!!!) жизни (…) Вот сейчас бы шагнуть тысячеверстным шагом и войти нежданным гостем в твою комнату…

С. Эфрон – В. Булгакову

1926

У Марины есть возможность в Париже устраивать свои литературные дела гораздо шире, чем в Праге. Кроме того, здесь есть среда, вернее несколько человек, Марине по литературе близких. Если чехи пообещают, можно будет Марину отправить на месяц-два к морю. Она переутомлена до последнего предела. Живем здесь вчетвером в одной комнате <…> Марина, Вы знаете, человек напряженнейшего труда. Обстановка, ее окружавшая, была очень тяжелой. Она надорвалась. Ей необходимо дать и душевный, и физический роздых <…> Вы знаете жизнь Марины, трехлетнее пребывание ее в Мокропсах и Вшенорах, совмещение кухни, детской и рабочего кабинета[201] <…> Марина, может быть, единственная из поэтов, сумевшая семь лет (четыре в России, три в Чехии) прожить в кухне и не потерявшая ни своего дара, ни работоспособности. Сейчас отдых не только ее право, а необходимость.

Марина Цветаева

Марина Цветаева – А.А. Тесковой[202]

1927, 21 февраля

Питаемся, из мяса, вот уже месяцы – исключительно кониной, в дешевых ее частях <…>

Сначала я скрывала (от Сережи, конечно), потом раскрылось, и теперь Сережа ест сознательно, утешаясь, впрочем, евразийской стороной… конского сердца (Чингис-Хан и пр.)… <…>

А Струве[203] или кто-то из его последователей-евразийцев в возродившейся (и возрожденской) «Русской Мысли» называет Чингис-Хамами. Впрочем, если немножко видите русские газеты – знаете. Я в стороне – не по несочувствию (большое!) – по сторонности своей от каждой идеи государства – по односторонности своей, м. быть – но в боевые минуты налицо, как спутник.

Сережа в евразийство[204] ушел с головой. Если бы я на свете жила (и, преступая целый ряд других «если бы») – я бы, наверное, была евразийцем. Но – но идея государства, но российское государство во мне не нуждается, нуждается ряд других вещей, которым и служу.

4 октября

А вот моя большая мечта. Нельзя ли было бы устроить в Праге мой вечер, та́к чтобы окупить мне проезд туда и обратно, – minimum 1000 крон. Приехала бы в январе-феврале на две недели, остановилась бы, если бы Вы разрешили, у Вас. Мы провели бы чудных две недели. <…> Сергей Яковлевич всячески приветствует мою мысль. Он, бедный, сейчас совсем извелся с нашими болезнями и лечениями. А тут ещe eвразийские дела, корректуры «Верст».

28 ноября

Ни с кем из эсеров не вижусь, очевидно – не нужна и, значит, не нужны. А м. б. остыли ко мне из-за Сережиного евразийства, все более и более зажигающего сердца – не только зарубежных нас!

3 января 1928

Новый год встречала с евразийцами, встречали у нас. Лучшая из политических идеологий, но… что мне до них? Скажу по правде, что я в каждом кругу – чужая, всю жизнь. Среди политиков так же, как среди поэтов.

30 сентября 1929

«Евразия» приостановилась, и С<ергей> Я<ковлевич> в тоске, – не может человек жить без непосильной ноши! Живет надеждой на возобновление и любовью к России.

Сергей Эфрон

С. Эфрон – Е. Эфрон

1 апреля 1928

Не буду писать тебе, что нахлынуло на меня, когда я стоял у могилы. Только вот что хочу сказать – кровно, кровно, кровно почувствовал свою связь со всеми вами. Нерушимую и нерасторжимую. Целую твою седую голову, и руки, и глаза и прошу простить меня за боль, которую, не желая, причинил и причинял тебе. Это будет ужасно, если нам не суждено увидеться. Последние дни все думаю о тебе и очень, очень тревожусь. Береги себя, ради Бога… Вспомнилась смерть Пети[205]. Бываешь ли ты на Ваганькове?

27 апреля 1929

Спасибо, родная, за «Вечернюю Москву» (…). Больше, чем какая-либо другая газета, дает представление о быте Москвы. (…) Сейчас у вас вербный базар. Вербное воскресенье – один из любимейших мною праздников. Многое бы дал я… да что об этом говорить!

…На днях вышлю тебе свою статью во французском журнале о Маяковском, Пастернаке и Тихонове[206]. Пошлю одновременно Пастернаку. Для французского журнала (не коммунистического) это максимальная левизна.

Сергей Эфрон – Б. Пастернаку

24 апреля 1930 года

Мой дорогой Борис Леонидович,

Я знаю, какой удар для Вас смерть Маяковского[207]. Знаю – кем он был для Вас.

Обнимаю Вас крепко со всей любовью и со всей непроявленной дружбой.

Ваш С. Эфрон

Марина Цветаева

Марина Цветаева – Борису Пастернаку

<ок. 28 апреля 1926 г.>

В одном ты прав – С.Я. единственное, что числится[208]. С первой встречи (1905 г., Коктебель). – «За такого бы я вышла замуж!» (17 лет).

Сергей Эфрон

Сергей Эфрон – Л.Я. Эфрон (сестре Лиле)

< 1927 г., 9 ноября>

«Читала ли «5-й год» Пастернака? Прекрасная вещь – особенно вступление. Только мало кто поймет ее – и у нас, и у вас.

Марина Цветаева

Марина Цветаева – Борису Пастернаку

1927

С места в карьер две просьбы, Борис. Вышли два Года, один С., другой Родзевичу. Когда я вчера сказала С., что буду просить у тебя книгу для Родзевича, он оскорбленно сказал: «А мне??» А мне (мне) почему-то в голову не пришло, конечно, в первую голову С., который – сделай это – всё равно вы судьбой связаны, и, знаешь – не только из-за меня – меня, (…), из-за круга и людей и чувствований, словом – все горы братья меж собой. У него к тебе отношение – естественное, сверхъестественное, из глубока большой души. И в этом его: а мне? было робкое и трогательное негодование: почему мимо него – Родзевичу, когда он та́к

Пленный дух[209] (Фрагменты)

… приехал из Праги мой муж – после многих лет боев пражский студент-филолог[210].

Помню особую усиленную внимательность к нему Белого, внимание к каждому слову, внимание каждому слову, ту особую жадность поэта к миру действия, жадность, даже с искоркой зависти… (Не забудем, что все поэты мира любили военных.)

– Какой хороший ваш муж, – говорил он мне потом, – какой выдержанный, спокойный, безукоризненный. Таким и должен быть воин.

(…) Выдержанность воина скоро была взята на испытание, и вот как: Белый потерял рукопись. Рукопись своего «Золота в лазури» (…)

– Потерял рукопись! – с этим криком он ворвался ко мне в комнату. – Рукопись потерял! Золото потерял! В Лазури – потерял! Потерял, обронил, оставил, провалил! В каком-то из проклятых кафе, на которые я обречен, будь они трекляты! Я шел к вам, но потом решил – я хоть погибший человек, но я приличный человек – что сейчас вам не до меня, не хотел омрачать радости вашей встречи – вы же дети по сравнению со мной! вы еще в Парадизе! а я горю в аду! – (…) решил: сверну, один ввергнусь, словом – зашел в кафе: то, или другое, или третье (с язвительной усмешкой): сначала в то, потом в другое, потом в третье… И после – которого? – удар по ногам: нет рукописи! Слишком уж стало легко идти, левая рука слишком зажила своей жизнью – точно в этом суть: зажить своей жизнью! – в правой трость, а в левой – ничего… И это «ничего» – моя рукопись, труд трех месяцев, что – трех месяцев! Это – сплав тогда и теперь, я двадцать лет своей жизни оставил в кабаке… В каком из семи?