Одноколыбельники - Цветаева Марина Ивановна. Страница 80

Впрочем, уже и тогда он бывает способен на глубокое сочувствие (в главе «Дама с медальоном», где грустная дама потрясла его своим горем), а дальше маленькие братья удивительно быстро – буквально «на глазах читателей»! – внутренне взрослеют. Их отличает удивительная душевная открытость, умение слушать и сочувствовать, и их доверчивая доброжелательность покоряет самых разных взрослых: и продавщицу в Пассаже, и дворника, с удовольствием приглашающего их почаще приходить в гости к нему в сторожку, и, конечно, «даму с медальоном», подарившую Кире медальон с портретом своего умершего ребенка. В первую минуту она вздрогнула от внешнего сходства Киры с ним, но такой необычный порыв вызван все же не только этим – она не могла не почувствовать его добрую отзывчивость и удивительную в таком маленьком ребенке чуткость. Так, обещая рассказать о ней своей маме и приглашая приходить к ним в гости, Кира дважды, как сам он говорит, «спохватывается» и, торопливо обернувшись к ее старенькой маме, добавляет: «И Вы тоже!»

(Что-то от того мальчика оставалось и в семнадцатилетнем Сергее Эфроне, встреченном Мариной на морском берегу, она так и вспоминала об этом много лет спустя: «Встретила я чудесного мальчика…». Его чуткость и доброжелательность и во взрослые годы покоряла самых разных людей.)

При поверхностном чтении может показаться, что детство автора всегда проходило в такой безоблачной атмосфере, но если внимательнее вчитаться, нельзя не увидеть, что во многих эпизодах сказочная идиллия сотрясается «подземными толчками», напоминающими, пусть пока невнятно, о «трагической подоснове жизни». В повести много прощаний – с Детским садом и воспитательницами, с «волшебницей» Марой, в глубокой печали покидающей их… Братья очень ранимы и впечатлительны, и неожиданное известие о переезде детского сада «куда-то за Москву-реку» и об отъезде воспитательниц, может быть, в очень далекие края, об их переезде из любимого дома по-настоящему потрясает и даже пугает их: «Я ничего не могу сказать от волнения (…) – Кира, слушай! – шепчет Женя со слезами в голосе. – Неужели мы насовсем уедем отсюда?» С острой грустью прощаются они с воспитательницами, во время прощания признающимися, что любили их «больше всех других детей» – «И мы вас тоже больше всех других детей <…> – уже всхлипывал Женя».

Как неожиданно близок и сам этот сюжет, и переполняющие детские души острые переживания – цветаевскому описанию отъезда после летних каникул! Они уезжают из прекрасного Шварцвальда, где им было так хорошо, где они так подружились со «шварцвальдскими» детьми, с девочкой с экзотическим именем «Марилэ»: «Мы к маме жмемся: «Ну зачем отъезд?/Здесь хорошо! – «Ах, дети, вздохи лишни», /Прощайте, луг и придорожный крест…». И в других цветаевских стихах этой поры тоже много наполненных пронзительной грустью прощаний – с полюбившимися местами и людьми, с детством, с родным домом, и, может быть, самое трагическое: «Держала мама наши руки, /К нам заглянув на дно души. / О, этот час, канун разлуки, /О предзакатный час в OUCHY!» («В OUCHY») В этот момент еще ничего страшного не происходит, простая бытовая ситуация – маме просто нужно возвращаться в санаторий, откуда она приходит к дочкам в выходные дни, но в этих сдержанно напряженных строках, особенно в финале этих стихов, глубинно скрыт мотив – приближающейся другой разлуки с мамой…

В «Детстве» С. Эфрона этот пронзительный мотив спрятан еще глубже, но он есть. Особенно тревожные ноты слышатся в том впечатлении, какое производит на мальчиков рассказ воспитательниц об их детстве. Поначалу они с интересом слушают о жизни в далекой неизвестной Швейцарии – в те, по их представлениям, «очень давние» времена, когда, к их глубокому удивлению, воспитательницы тоже были маленькими, – и со свойственной им любознательностью задают много вопросов, но после рассказа о пережитой ими в детстве смерти родителей – «Мы уже давно перестали спрашивать <…>. Скучно, Женя? – спросил я, садясь на ручку его кресла. – M-llеs жалко… – дрожащим голосом ответил Женя. – Всех жалко». В этот момент пятилетний ребенок охвачен поистине мудрой и не детской печалью. В такие грустные минуты (пока мимолетные) братья чутко улавливают состояние друг друга. Оба они как-то растерянно потрясены: «Умерла мама, умер папа – как же это возможно?» Так дико и страшно было им слышать такое…

Восемнадцатилетний автор воскрешает в памяти эти «сцены недавнего милого прошлого» уже после того, как не стало и его родителей, и любимого младшего брата, который в 14 лет покончил с собой. Это случилось в 1910 году в Париже – в эмиграции, куда тайно бежавшая из тюрьмы бывшая народоволкой мать смогла взять с собой только одного ребенка. Причины этого страшного поступка четырнадцатилетнего мальчика так и остались неизвестными. (Одна из версий – правда, ничем не подтвержденная, – русский мальчик почувствовал себя затравленным в парижском лицее.) Мать не вынесла и покончила самоубийством в тот же день. Отец умер за год до этого. Как, должно быть, мучился Сергей мыслью, что, будь он там, в Париже, рядом с братом, этого не случилось бы…

В повести ни о чем этом нет ни слова, в «Автобиографии» – всего несколько слов: «Внезапная и почти одновременная утрата родителей окончательно расшатала мое здоровье. Дом продали, прежняя жизнь рушилась». В повести он сумел воскресить ту прежнюю жизнь и свой дом…

Грустная мелодия ранней осиротелости сестер после ухода матери открыто звучит во многих цветаевских стихах: «С ранних лет нам близок, кто печален…», «Все бледней лазурный остров – детство, /Мы одни на палубе стоим, /Видно, грусть оставила в наследство/Ты, о мама, девочкам своим…» («Маме»). Она предчувствует скорую гибель дома и еще до совершившегося мысленно прощается с ним, воспевая свой «чудный дом в Трехпрудном, /Превратившийся теперь в стихи».

«Волшебница» – единственная глава «Детства», которая задолго до переиздания в 2016 году всей повести несколько раз публиковалась в разных журналах, и причины этого «предпочтения» вполне понятны: читателей, конечно, больше всего интересовала именно Марина Цветаева! Все так, но все же при чтении этой главы «внутри» всей повести, как это и было задумано автором, многое освещается новым светом. Эта глава, как и сама ее героиня, безусловно занимает в повести особое место, но все же главные герои «Детства» в целом – маленькие братья. После чтения всех предыдущих глав этого нельзя не признать, тем более, что и в этой главе братья вполне узнаваемы – и когда до встречи очень забавно представляют себе «сумасшествие» таинственной гостьи, которая должна будет «слушаться» их, – их, которых еще никто на свете не слушался! – и потом, когда быстро «догадываются» о тайне этой «большой девочки в синей матроске» и с детским восхищением любуются «волшебницей» (кстати, эта матроска в самом деле видна на одной из известных коктебельских фотографий Марины Цветаевой и Сергея Эфрона в большой дружеской компании). Эта «странная гостья» так не похожа на всех знакомых им взрослых, что они доверчиво впускают ее в свой тайный мир и говорят с ней так, как до этого говорили только друг с другом. Но сами они и в этом остаются вполне «похожими на себя» в других главах, и, казалось бы, повествование об их жизни вполне можно было продолжить. Но автору почему-то важно было закончить именно так. Почему?

С этим вопросом тесно связан другой, который, правда, может возникнуть скорее именно у взрослых читателей: почему восемнадцатилетний Сергей «перенес» Марину, бывшую всего лишь на год старше него, – в свое детство, а сам продолжил свою жизнь в повести в том же образе маленького мальчика, что в других главах? Почему он не захотел описать их встречу так же близко к реальной жизни, как написаны другие главы повести, то есть – изобразить выросшего себя? Но это, конечно, была бы совсем другая повесть, и такое не совпало бы с тем сокровенным смыслом, какой вложил Сергей Эфрон в свою последнюю главу. В таком «распределении ролей», где он смотрит на нее восторженным взглядом маленького мальчика, открывается тонкое своеобразие их отношений. С первой встречи потрясенно ощутив незаурядность личности Марины, Сергей радостно принял ее духовное старшинство. И долгие годы в его отношении к Марине оставалось что-то «детское», что-то от той горячей, полной восхищения привязанности одинокого, рано осиротевшего мальчика. Это особенное отношение замечали самые разные люди. Екатерина Рейтлингер[244] так осмысляла их отношения годы спустя, когда писала воспоминания («В Чехии»): «Как я понимала, Эфрон воспринимал Марину настолько над и вне жизни и вместе с тем был так неразрывно с ней связан, что принятые нормы применять к ней было бессмысленно и не к месту». Николай Еленев[245], который был знаком с ними обоими еще с московских довоенных лет, а в начале эмигрантских мытарств целый месяц ехал с Сергеем Эфроном в товарном неотапливаемом вагоне из Константинополя в Прагу, написал о своем очень похожем впечатлении: «В длинные осенние ночи мне довелось не раз слышать от него о Марине. (…) Втайне он безоговорочно признавал превосходство Марины над собою, над всеми современными поэтами, над всем ее окружением…».