Одноколыбельники - Цветаева Марина Ивановна. Страница 82

Но ЧТО будет он защищать, за что готов будет пойти на плаху? В написанном за год до этого стихотворении («Есть такие голоса…») звучат странные слова: «Вашего полка – драгун, / Декабристы и версальцы!» Нет ли здесь внутреннего противоречия? – Ведь декабристы, выступившие против царя, и версальцы, защищающие своего короля от мятежников, – люди разных полюсов, противостоящих лагерей. Марина Цветаева не могла не знать об этом! Если дать волю фантазии и вообразить их встречу на Сенатской площади, версальцы никак не могли бы стать рядом с декабристами, они выстроились бы напротив – против! – как противники. Почему же в этих стихах не стоит другой союз: не «и», а «иль» («декабристы иль версальцы» – «или» нарушило бы ритм строки)? Ведь между «шпагой» и «струнами» в этих же стихах стоит «или», хотя они более совместимы в руках одного человека (в разное время, конечно) и, казалось бы, не так категорично требуют выбора, как два противоположных стана. Как один и тот же человек может быть верным «драгуном полка» и тех, и других? Но при знании трагической судьбы Сергея Эфрона невольно вздрагиваешь от фантастического интуитивного прозрения Марины Цветаевой (у великих поэтов бывает такое…) – ведь в его судьбе так и случилось!.. Когда началась Гражданская война, он верил, что родину спасет Белая армия, и дело чести каждого болеющего за Россию – быть в ней (долго верил… прошел весь ее крестный путь – «от Дона до Крыма»), потом – уже в эмиграции, после долгих поисков и сомнений, поверил в правду другого лагеря. «Несмотря на то, что во время Гражданской войны Эфрон сражался на стороне Белой армии, он был убежден, что Россия, какой она стала за последние годы при советском режиме, это великая страна и она зовет его к себе», – так написала в своих воспоминаниях близко знавшая Марину и Сергея во Франции Елена Извольская[246]. Он трагически обманулся – но верил искренне и был честен и самоотвержен, как всегда. Что же объединило в поэтическом сознании Марины Цветаевой декабристов и версальцев? Скорее всего – то, что всегда было для нее важнее и выше политических убеждений: верность слову, честь, благородство, высота помыслов, душевная чистота, самоотверженность. Все это она продолжала видеть и воспевать в своем «дорогом и вечном добровольце» (надпись на подаренной Сергею книге) – и в мирное время, и в начале Первой мировой войны, когда Сергей был медбратом в санитарном поезде, и во время войны Гражданской, когда он сражался в рядах Добровольческой армии на Дону.

Михаил Кузмин завершил свой доброжелательный отклик на «Детство» мягко остроумным напутствием: «Остается пожелать, чтобы автор порассказал нам что-нибудь и о взрослых», допуская, впрочем, и другой вариант: «Впрочем, если его больше привлекает детский мир, который им, конечно, не исчерпан, мы и за то благодарны». Но еще раз вернуться в «детский мир» Сергею Эфрону было не суждено.

Прошло всего несколько лет с 1912 года, когда были написаны эти слова, но каким далеким и безмятежным казался он теперь… Совсем другие впечатления ворвались в его жизнь, и со временем он действительно немало «порассказал о взрослых», но произошло это далеко не сразу, а пока… «Я сейчас так болен Россией, так оскорблен за нее /…/. Только сейчас почувствовал, до чего Россия крепка во мне», – писал он М. Волошину в сентябре 1915 года.

В образе С. Эфрона как адресата цветаевских стихов (и лирики их первых лет, и «Лебединого стана»), при всей высокой романтизации его, много объективной правды. Это подтверждается самыми разными знавшими его людьми, имена которых внушают уважение и доверие, к чьим впечатлениям и мыслям нельзя не прислушаться. Искренне проникся обаянием личности Сергея Эфрона Андрей Белый, очень по-доброму воспринял его и обычно желчный и не легко сходящийся с людьми Владислав Ходасевич. Зная об обычной неприветливости и даже мизантропии В. Ходасевича, Марина Цветаева была по-особому рада тому, что он оценил обаяние личности Сергея. Более подробно рассказал о нем в своих воспоминаниях Валентин Булгаков – писатель, мемуарист, ранее секретарь Льва Толстого, много лет проживший в Ясной Поляне. В отличие от В. Ходасевича и А. Белого, все же только мимолетно соприкоснувшихся с Сергеем Эфроном, В. Булгаков был близко знаком с Мариной и Сергеем (уже в совсем другом «времени и месте» – в 1922–1925 годах во время их эмиграции в Праге): «В Правлении Союза (русских зарубежных писателей в Праге, где В. Булгаков был председателем – Л.К.) С.Я. Эфрон был очень приятен и полезен. Скромный, тактичный, тонкий, хорошо разбирающийся в людях, он подавал, бывало, мнения, ничуть не менее рассудительные и достойные, чем мнения наших стариков. Во всех предприятиях Союза можно было считаться с его добросовестно и охотно предлагаемой помощью». (В устах такого человека высокая оценка душевной тонкости Сергея Эфрона и его умения разбираться в людях особенно «дорогого стоит»!) Еще теплее и сердечнее написал о Сергее Борис Пастернак: «Ася (Анастасия Цветаева – Л.К.) называет его Сережей, и я подружился с этим именем. Все им очарованы, кто знает, и говорят одно хорошее (выделено мной – Л.К.). Мне кажется, что я его за что-то люблю, п.ч. мне как-то от него больно. Нет, просто люблю его и по-мужски чудесно уважаю»[247] (курсив мой – Л.К.). «Мне как-то от него больно…» О чем это? Откуда такое?.. Интуиция гениального поэта здесь так же потрясает, как цветаевское прозрение о «плахе» – предвидит что-то страшное в будущей его судьбе. Позднее Марина Цветаева с радостью сообщала Борису Пастернаку, как Сергей понимает и ценит его поэзию (в то время в эмиграции еще немного было таких понимающих читателей), как трепетно воспринимает личность великого поэта, и еще – взволнованно написала об уровне его (Сергея) личности: «… вы судьбой связаны, и знаешь, не только из-за меня /…/ – из-за круга, и людей, и чувствований, словом – все горы братья меж собой. У него к тебе отношение – естественное, сверхъестественное – из глубока большой души».

При последовательном чтении посвященных Сергею Эфрону цветаевских стихов в сознании читателя выстраивается история жизни героя, которому они посвящены, история любви: чудо встречи – праздничная радость и смутная тревога, интуитивное предчувствие роковых времен. Когда суровый ветер истории ворвался в жизнь семьи, принеся долгую и страшную разлуку, в стихи пришли совсем другие интонации, другие краски… Если в первых – море, солнце, жара и некоторая замедленная «созерцательность» («Так Вы лежали, в брызгах пены, / рассеянно остановив…»), то теперь все в России и в каждой жизни сдвинулось с мест. Прощание. В годы долгой разлуки были созданы великие цветаевские стихи, составившие цикл «Лебединый стан». Величаво торжественным слогом воспевает она воинов-добровольцев. («Кто уцелел – умрет, кто мертв – воспрянет…»). Их с Сергеем разделяют теперь необъятные версты… В годы разлуки она снова – тем более! – «не делает разницы» между стихами и жизнью – черновые тетради тех лет, пролежавшие в архиве до 2000 года, не оставляют сомнений в этой неразрывной связи. Разлука с Сергеем в годы Гражданской войны никак не могла вызвать желания воспевать «разделяющие версты», – они вызывают только жгучую тоску: «Где лебеди? А лебеди ушли…», 1918 г.), только страстную надежду «отмолить» у судьбы его жизнь: «…может – всем своим покорством / – Мой Воин! – выкуплю тебя» («Сижу без света, и без хлеба, и без воды…», 16 мая 1920 г.). Так – в стихах, и тогда же – буквально через три дня! – происходит памятный разговор с Вячеславом Ивановым, сразу занесенный в тетрадь. В этом разговоре она опровергает ошибочное представление В. Иванова (что они с Сергеем давно разошлись) – «Господи! – Вся мечта моя: с ним встретиться». Это подтверждает и записанная в тетрадь тех лет ее ежедневная молитва: «Господи Боже ты мой! / Сделай так, чтобы я встретилась с Сережей здесь на земле. / Благодарю Тебя, Господи, за все, если Сережа жив. / Дай мне, Господи, умереть раньше Сережи и Али» (Там же. Т. 2. С. 83). Первое письмо Сергея после многолетней разлуки, когда почти не оставалось надежды на то, что он жив, когда страшно было додумывать и душа была постоянно напряжена в ожидании страшного известия (Марине иногда начинало казаться, что все кругом знают о его гибели и скрывают от нее), стало огромным событием, поистине «благой вестью», как названы стихи об этом («…Мне жаворонок / Обронил с высоты – / Что за морем ты, / Не за облаком ты!»). Душе, долгие годы замороженной, трудно сразу вместить такое и перейти в другое состояние: «Оглу-шена, Устрашена /…/ /Стало быть, жив? / Веки смежив, / Дышишь, зовут – / Слышишь? /…/ Вывез корабль? / О мой журавль / Младший – во всей / стае!» Последнее слово в стихах о «благой вести» – отдельной строкой – «радость!» Эти стихи как будто отрезают мучительное прошлое и обозначают поистине «новую эпоху» в жизни Марины. Она отмечает это в своей тетради: «С сегодняшнего дня – жизнь. Впервые живу».