Борис Слуцкий: воспоминания современников - Самойлов Давид Самойлович. Страница 40

Никогда, даже в годы военного ожесточения, Слуцкий не опускался до национальной ненависти. Пожалел пленного немецкого солдата, игравшего на губной гармошке, в вагон к пленным итальянцам, изнемогавшим от жажды, вкатил снежную бабу — пусть напьются растаявшего снега.

А я был в форме, я в погонах был
И сохранил, по-видимому, тот пыл,
Что образован чтением Толстого
И Чехова, и вовсе не остыл.

Пыл, что неистово разжигали в годы войны, совсем иного свойства. Об этом сегодня нелишне вспомнить.

По-моему, Сталин был прав, настаивая: нельзя победить врага, не научившись ненавидеть его всеми силами души.

Только необходимо точно определить, кто именно истинный враг, что он собой представляет, какова социальная и психологическая природа фашизма, на чем он замешан, какими средствами действует на массы.

Гитлер воевал не против социализма как идеологии и государственной структуры. Он сам ходил в фюрерах партии, именовавшей себя национал-социалистской, рабочей. Он удовлетворял свои имперские вожделения, добывая «жизненное пространство» для великой расы, лишая пространства и самой жизни «неполноценные» народы — славян, французов. Это льстило немцам, пьянило их, поднимало ратный дух. Но, с другой стороны, возбуждало национальные чувства, стимулировало сопротивление «неполноценных».

Сталин убедился, насколько сильно, безотказно оружие, избранное Гитлером, и вознамерился бить его тем же оружием, направив благородную ненависть советских людей на немцев, как на нацию, искони, извечно враждебную России, ее народу. На немцев, составляющих вермахт, и заодно на немцев, живущих в Советском Союзе. Все они одного поля ягоды, все хороши. Не фашизм, развративший немецкое воинство, но немецкая нация — средоточие всех пороков, всех уродств.

Пропаганда ревностно включилась в дело. О фашизме почти забыли, антифашистский характер войны обходили и после ее завершения. Сталин отлично понимал: объективное истолкование фашизма, фашистской тирании способно вызвать нежелательные аналогии. Неспроста он воспротивился демонстрации у нас гениального чаплинского фильма «Великий диктатор».

С легкой руки И. Эренбурга, чья популярность во фронтовые годы была беспримерной, в обиход вошли «фрицы». Итальянцев, тех, кого пожалел Слуцкий, недолго думая окрестили «макаронниками».

Я касаюсь достаточно сложной проблемы и не надеюсь мимолетно решить ее, ответить на все вопросы. Но хочу по ходу разговора напомнить азбучную истину. Азбучные всего легче забываются.

Когда в обиход, в сознание целенаправленно внедряются «фрицы», то не надо удивленно круглить глаза, если ими начинается цепная реакция и всплывают «хохлы», «армяшки», «кацапы», «жиды», «чучмеки» [14]… Но это — отнюдь не завершение реакции, а лишь начальный этап. Многое еще остается впереди. Словечко «месть», внедрявшееся вместе с «фрицами» и «макаронниками», тоже обладает опасной, годами не иссякающей, никому ничего хорошего не сулящей силой…

Борис Слуцкий рано почувствовал неблагополучие, хотя и не предвидел всех его губительных последствий и проявлений. Не мог, вероятно, предвидеть.

В папке, которую я читал у него на Тверском бульваре, мне запомнилось стихотворение, датированное 1952 годом. Оно открывалось словами «Я строю на песке», а первая строчка заключительного четверостишия провозглашала: «Но верен я строительной программе…»

Сопричастность к «ошибочкам» возросла после вступления Слуцкого в партию, приобщения к политработе, и он их оправдывал, насилуя самого себя. Пока не дошло до критического порога. До трагической ситуации; ее тяжесть придавила Слуцкого, вынудила произнести позорную речь и — увидеть (не сразу) всю беду и весь позор, выпавшие тем, кто пытался цепляться за идеалы, уже видя, как изменяют им. Они, именно они оказались в положении аутсайдеров, а то и парий. Очень кстати пришелся спланированный на Старой площади и на площади Дзержинского разгул послевоенной бдительности. Об этом я еще скажу.

Но прежде несколько слов об идеале. Отнюдь не все в нем было изначально ложным и фальшивым. Фальшь и ложь шли от нетерпимости к любым другим идеалам, от жестокого подавления несогласных. Подавление сделалось главным методом утверждения партийной правоты. Неудивительно, что в монопольно правящую партию хлынула всякая нечисть; принципы негативного отбора помогали ей занять господствующее положение, насаждая политиканство, цинизм, карьеризм. Удивления достоин приток честных людей, пытавшихся удержать веру в идеал, некогда захвативший миллионы. Не ради румяного пирога и громких титулов вступали в партию Твардовский, Некрасов, Слуцкий, Окуджава, Овечкин, Нилин, Любимов, Яшин, Тендряков… Сознавая свою обреченность, они грезили: над их могилами склонятся «комиссары в пыльных шлемах». Однако ореол легендарных комиссаров Булата Окуджавы поблек. Заправляли гонители и душители, шельмовавшие неугодных как «очернителей», «ревизионистов», «отщепенцев», «антипатриотов», создателей «враждебных народу произведений». Неугодных сживали со света, изгоняли из своей страны. И так во всех областях жизни, вплоть до армии. В начале 60-х под удар угодил Герой Советского Союза генерал Матвей Кузьмич Шапошников, отказавшийся расстреливать мирных сограждан в Новочеркасске…

Драма вечно травимого партийного меньшинства зачастую оборачивалась дискредитацией большинства, послушного аппарату. Аппарат считал: так тому и быть. Его не тревожили неумолимо роковые последствия мнимой монолитности, показного единодушия, официозной туфты, выдаваемой за правду…

Последнее время немало понаписано о фронтовых поэтах — товарищах и сверстниках Слуцкого. Какие только обвинения им не предъявляли: нехватка патриотизма, одержимость глобально-революционными идеями, безразличие к общечеловеческим ценностям. В состоянии суетливой запальчивости одна критикесса отнесла поэтов, близких Слуцкому, к комсомольской поэзии 30-х годов, предрекая ей потерю идейной привлекательности при сохранении, правда, историко-литературного значения.

Однако стихотворцы, о которых сейчас разговор, не имеют отношения к комсомольской поэзии 30-х годов, то есть к поздним Безыменскому и Жарову, ранним Алигер и Долматовскому. Они отвергали эту поэзию казенного оптимизма, для них, начинавших, она не обладала идейной привлекательностью и была лишена историко-литературного значения. Они совершенно по-другому видели мир и себя в нем. Они были, слов нет, наивными романтиками. Но догматиками не были. Прочитайте «Первую треть» — роман в стихах, который писался Павлом Коганом накануне войны. Там защищается — ни больше ни меньше — «буржуазный гуманизм» (сцена избиения кукол-«буржуев»).

Не изведавшие и десятой доли того, что тем пришлось хлебнуть, сегодня свысока бросают: комсомольская поэзия 30-х годов! Словно Коган, Кульчицкий, Майоров сочиняли вирши типа: «Бухают краны у котлована…»

Им, тогдашним молодым, принадлежат решительно другие строки, не пробившиеся в печать.

…Мы кончены. Мы понимаем сами,
Потомки викингов, преемники пиратов.
Честнейшие — мы были подлецами,
Смелейшие — мы были ренегаты.
Я понимаю все. И я не спорю.
Высокий век идет высоким трактом.
Я говорю: «Да здравствует история!» —
И головою падаю под трактор.

Так писал восемнадцатилетний Павел Коган еще в 1936 году.

Вряд ли они понимали все. Но кое-что уже распознали, силились понять и нередко приходили в отчаяние. Старались с ним справиться, но это далеко не всегда удавалось.

Когда официально обласканные стихотворцы захлебывались от восторгов и энтузиазма, молодые, никем не признанные и нигде не печатаемые поэты писали о расстрелах, крови, вшах, о человеческих лицах, изуродованных пулей или осколком.