Герои, почитание героев и героическое в истории - Карлейль Томас. Страница 16

Когда Магомет подрос, он стал сопутствовать своему дяде в его торговых и иного рода поездках. Восемнадцати лет мы видим его уже в качестве ратника, сопровождающего на войну своего дядю. Несколькими годами раньше имела место, быть может, самая замечательная из всех его поездок, поездка на ярмарки в Сирию. Молодой человек в первый раз пришел здесь в соприкосновение с совершенно чуждым ему миром, имевшим для него бесконечную важность, – христианской религией. Я не знаю, что следует нам думать об этом «Сергии, несторианском монахе»51, у которого, как рассказывают, остановился он и Абу-Талеб, и насколько какой бы то ни было монах мог просветить еще столь юного человека. Весьма вероятно, что вся эта история относительно несторианского монаха крайне преувеличена. Магомету было тогда всего лишь четырнадцать лет. Он мог объясняться только на своем родном языке; и многое из того, что он встретил в Сирии, должно было пронестись в его голове странным и непонятным вихрем. Но глаза отрока были открыты. В его душу запало, несомненно, немало впечатлений, которые сохраняли пока крайне загадочный вид, чтобы потом, когда настанет время, вырасти какими-то неведомыми путями в воззрения, верования, интуиции. Эта поездка в Сирию послужила, вероятно, толчком, имевшим громадные последствия для Магомета.

Мы не должны упускать из виду еще одного обстоятельства: он не получил никакого школьного образования, совсем не имел того, что мы называем школьным образованием. С искусством писать только что ознакомились в ту пору в Аравии. По-видимому, следует считать доказанным, что Магомет не умел вовсе писать! Жизнь в пустыне со всеми ее испытаниями составляла все его воспитание. Все его познания относительно этой бесконечной вселенной неизбежно должны были ограничиваться лишь тем, что он мог видеть из своего темного угла собственными глазами и что мог уразуметь собственным умом, отнюдь не больше. Немалый интерес представляет, если только мы вдумаемся, этот факт полного отсутствия книг.

Магомет мог знать только то, что мог видеть сам или слышать из случайного людского говора в сумрачной аравийской пустыне. Мудрость, выработанная раньше, или на известном расстоянии от его местопребывания, была как бы сокровищем, не существовавшим вовсе для него. Из великих родственных душ, этих маяков, пылающих на таких громадных друг от друга расстояниях пространства и времени, ни одна непосредственно не сообщалась с этой великой душой. Он был одинок, затерянный далеко, в самых недрах пустыни. Так ему приходилось расти – наедине с природой и со своими собственными мыслями.

Но уже с раннего возраста в нем замечалась особенная сосредоточенность. Сотоварищи называли его Аль-Амином, «правоверным», человеком правды и верности, правдивым в том, что он делал, о чем говорил и думал. Они замечали, что он никогда не говорил попусту. Человек, скорее, скупой на слово, он молчал, когда нечего было говорить. Но когда он находил, что должно говорить, он выступал со своим словом мудро, искренне и всегда проливал свет на вопрос. Так только и стоит говорить!

В течение всей его жизни к нему относились как к человеку вполне положительному, по-братски любящему, чистосердечному. Серьезный, искренний человек и вместе с тем любящий, сердечный, общительный, даже веселый. Он смеялся хорошим, добрым смехом. Существуют люди, смех которых отмечен такою же неискренностью, как и все, что они делают, люди, которые не умеют смеяться. Всякий слышал рассказы о красоте Магомета, о его красивом, умном, честном лице, смуглом и цветущем; черных сверкающих глазах. Мне также нравится эта вена на лбу, которая раздувалась и чернела, когда он приходил в гнев: точно «подковообразная вена» в «Красной перчатке» Вальтера Скотта. Она, эта черная, раздувающаяся вена на лбу, составляла семейную черту в роде Хашимитов. У Магомета она была развита, по-видимому, особенно сильно. Самобытный, пламенный и, однако, справедливый, истинно благонамеренный человек! Полный дикой силы, огня, света, достоинства, совсем не культурный, совершающий свое жизненное дело там, в глубинах пустыни.

Он попал к Хадидже, богатой вдове, в качестве управляющего и снова ездил по ее делам в Сирию на ярмарки, умело и преданно устраивал все ее дела (с чем всякий легко согласится). Ее признательность, уважение к нему росли – одним словом, вся эта история относительно их любви, рассказанная нам арабскими авторами, – вполне возможная, прелестная история. Ему было двадцать пять лет, ей – сорок; но она все еще была красавицей! Женившись на своей благодетельнице, он, по-видимому, прожил с нею вполне мирно, чисто, любовно. Он действительно любил ее, и только ее одну, что сильно подрывает мнение, считающее его обманщиком. Это факт, что он прожил такой вполне обыденной, спокойной, ничем не выдающейся жизнью до тех пор, пока не спал горячий пыл его годов.

Ему исполнилось сорок лет, прежде чем он начал говорить о какой бы то ни было божественной миссии. Вся беспорядочность в его поведении, действительная или воображаемая, относится к тому времени, когда ему было уже за пятьдесят лет и не стало уже доброй Хадиджи. Все его «притязания» ограничивались до тех пор, по-видимому, лишь желанием жить честною жизнью. Он удовлетворялся своею «репутацией», то есть всего лишь добрым мнением соседей, знавших его. И только в старости, когда беспокойный жар его жизни уже весь перегорел и покой, который мир мог дать ему, получил для него главное значение, только тогда он вступил на «путь честолюбия». Изменив своему характеру, всему своему прошлому, превратился в жалкого, пустого шарлатана, чтобы завоевать себе то, что не могло уже более радовать его! Что касается меня, то я никоим образом не могу поверить этому.

О нет! Этот сын дикой пустыни, с глубоким сердцем, сверкающими черными глазами, открытой, общительной и глубокой душой, питал в себе совсем другие мысли. Он был далек от честолюбия. Великая молчаливая душа, он был одним из тех, кто не может не быть серьезным, по самой природе своей принужден быть искренним. В то время как другие совершают свой жизненный путь, следуя формулам и избитым шаблонам, и находят достаточное удовлетворение в такой жизни, этот человек не мог прикрываться формулами. Он общался только со своею собственной душою и действительностью вещей.

Великая тайна существования, как я уже сказал, со своими ужасами, своим блеском упорно глядела на него. Никакие ходячие фразы не могли скрыть от него этого невыразимого факта: «Вот – я!» Такая искренность, как мы называем ее, поистине заключает в себе нечто божественное. Слово такого человека является голосом, исходящим из самого сердца природы. Люди внимают, и должны, конечно, внимать, этому голосу больше, чем чему бы то ни было другому. Все другое по сравнению с ним – ветер. С давнего времени уже тысячи мыслей преследовали этого человека в его странствованиях и хождениях на богомолье: что такое я? Что такое эта бесконечная материя, среди которой я живу и которую люди называют вселенной? Что такое жизнь, что такое смерть? Чему я должен верить? Что я должен делать? Сумрачные скалы гор Хаарам и Синай, суровые песчаные пустыни не давали ответа на эти вопросы. Необъятное небо, молчаливо распростершееся над его головой, со звездами, мерцавшими синим блеском, также не давало ответа. Никакого ответа не находил он здесь. Собственная душа человека и та частица божественного вдохновения, которая живет в ней, вот кто должен был ответить.

Таковы вопросы, которые всем людям приходится задавать себе, и нам также, и искать ответа на них. Этот дикий человек чувствовал всю бесконечную важность мучивших его вопросов, по сравнению с которыми все остальное не имеет никакого значения. Диалектический жаргон греческих сект, смутные предания евреев, бестолковая рутина арабского идолопоклонства – все это не давало никакого ответа на означенные вопросы. Герой, повторяю, отличается прежде всего тем – и это мы действительно можем признать его первой и последней отличительной чертой, альфой и омегой всего его героизма, – что сквозь внешнюю видимость вещей он проникает в самую суть их. Традиция и обычай, почтенные ходячие истины, формулы – все они могут быть хорошими и плохими. Но за ними, выше их, стоит нечто другое, с чем все они должны сообразоваться, отражением чего все они должны быть, иначе они превращаются в идолов, «куски черного дерева, претендующие на божественность»; для серьезного ума – посмешище и омерзение.