Антология Сатиры и Юмора России XX века. Том 52. Виктор Коклюшкин - Коллектив авторов. Страница 32

Тюрьма в городе Н. находилась в центре, рядом с кладбищем и меблированными комнатами. И как на кладбище и в меблированных комнатах, в тюрьме тоже были места для избранных. Студент Скворцов сидел в камере люкс: окно в два раза меньше обычного, прутья в три раза толще, но, главное, все стены камеры были уклеены портретами Государя Императора вперемешку с картинками обнаженных женщин. Заключенного пытались сломить на сексуальной почве и сразу сделать верноподданным (Ворошеев додумался!). Сидящему тут давали вволю есть, пить, подбрасывали игральные карты, папиросы. Самое возмутительное, что в камере была вторая койка, застеленная атласным одеялом. Садиться на нее запрещалось, но каждый час (строго по часам!) входил надзиратель, откидывал одеяло и внушительно смотрел на крахмальную простыню и на бесстыдные картинки на стенах.

Многие заключенные сходили с ума и представляли себя женщинами, двое повесились, а один — Кустанаев Федор Трофимович, мещанин, проходящий по делу об удушении жены, — заснул вдруг летаргическим сном.

Начальник тюрьмы Акулов Спиридон Дмитриевич — покладистый и незлобивый, но очень любящий свою работу — встретил Скворцова как доброго знакомого, даже отпечатки пальцев снимать не стал, пересчитал только, все ли пальцы на месте. Пожаловался, что дочка на выданье, а с женихами в Н. не густо. Словом, попенял студенту.

К вечеру, как ни жмурился Скворцов, картинки на стенах начали делать свое глумливое дело. Повсюду ему уже мерещились женские груди, спины… Единственное спасение — смотреть в лицо Государя Императора. А когда смотришь в императорское чело и молчишь, уже чувствуешь себя рабом. Этого вы добивались, коварные искусители?! Люди без чести и совести!

Скворцов уткнулся в подушку, сжал зубы, и — слезы выступили у него на глазах: от подушки пахло духами! И не простыми, дешевыми, а какими-то нагло зовущими. А посреди подушки (до чего додумались, изверги!) волосок, светлый, длинный, вьющийся…

Скворцов полез под койку. Здесь, под металлической сеткой с трухлявым матрацем, он почувствовал себя поспокойнее, но (и тут палачи постарались!), когда глаза привыкли к потемкам, обнаружил женский чулок, рассыпанные шпильки…

Зов природы лихорадкой пробежал по телу, взбунтовал кровь, но… путь ему преградили совесть, ответственность, долг перед партией.

И вылез студент Скворцов из-под койки, и подошел он к столу. И взял он в руки оловянную ложку…

Смотрел с портретов на него Государь Император, пялились бесстыжие продажные молодухи, а он, сидя на корточках, упорно точил ложку о каменный пол, делая из нее холодное оружие, чтобы навеки остудить горячую молодую кровь.

Слезы застили взор — никогда не будет у него сына и не будет дочери, никогда не прижмет он к груди внука и не скажет, показывая на старую пожелтевшую фотографию: «А это твой дедуля…» Никогда его правнуки не пойдут в школу с новенькими тяжелыми ранцами и не будут учить историю СССР — государства, пока неизвестного, далеко и желанного.

Но вот ручка ложки стала острая, как голландская бритва. Расстегнул Никита ремень, и упали брюки, как знамя. И взмахнул он ложкой, и — острая слепящая боль обожгла разум и тело, и теплое полилось по ногам…

Даже император на портретах прикрыл глаза, даже бесстыдницы на картинках скабрезных отвернулись.

Загремел засов, вломились в камеру надзиратели, прибежал тюремный фельдшер, портной Николай с иголкой и нитками, начальник Акулов с инструкцией, запрещающей самовольное членовредительство, да поздно, умер студент Скворцов Никита, скончался, а дух его, потосковав немного над бездыханным телом, вылетел в открытую дверь.

Кашеварова — не велика птица — поместили в полулюксе: никаких женских портретов, просто на столе рюмка, бутылка, закусочка кое-какая немудрящая, лист бумаги чистый и карандаш. Хочешь выпить — напиши предложение, и — рюмка твоя.

…К обеду подали горячее: борщ украинский со свининой, утку с рисом, фиг с маслом, обсыпанный жареным луком, жбан квасу поставили. Вилку дали, ложку, китайские палочки на всякий случай (если шпион китайский). Разве тут устоишь?! Взыгрался аппетит у Аристарха Ивановича, и писал он весь день и всю ночь как заведенный. В алфавитном порядке выкладывал он на бумагу фамилии друзей и знакомых, сам выдумывал пароли, явки, и быть бы ему скоро на свободе, не поставь он под номером седьмым Акулова Спиридона Дмитриевича.

Последнюю (отходную) рюмку и соленый огурец принес ему старший надзиратель Гмырь уже в карцер.

Глава следующая
Все люди — братья

Весной н-чане называли свой город «наша маленькая Венеция». Источники разливались как реки, а река Подколодная (названная в честь бывшего полицмейстера) выходила из берегов аж за горизонт, откуда волной пригоняло пустые ящики с иностранными надписями, сломанные реи. Однажды северным ветром пригнало льдину с белым медведем. Несчастное животное очумело взирало на горожан и даже не делало попытки доплыть до берега — наверное, боялось.

…Керимка пришел в Н. поводырем слепца Захария. Умный был слепец, ясновидящий. И поводырями у него были мальчонки смышленые: Митька Селиванов — купец в Ярославле, Мирон Подручный — урядник в Казани, Николка Гуслин — в газетах статьи печатает. Татарского племени Захарий не жаловал: иноверцами да басурманами их кликал, а вот к Керимке маленькому привязался. Нашел его в степи, видимо, с коня упал. Плачет маленький комочек, скулит, вздрагивает. Взял его Захарий в свои теплые, большие ладони — крохотная душа, а живая…

Понял, конечно, старый, что нашел татарчонка: и запах от тельца крутой, и косточки под кожицей вроде те же, ан как-то так устроены, что сразу чувствуется — татарчонок, басурманчик.

Долго бродили они по земле-матушке, христарадничали, мыкались, вольным воздухом дышали, особенно когда есть было нечего. И привели их пути-дороги в Н. И тут слепой старец взволновался шибко. «Чую, — говорит, — Керимушка, дуновение из земли идет, как из чрева гнилого. Ох, — говорит, — чую, быть беде!» Сказал и умер в одночасье. Лег на пригорке лицом к солнышку, вытянулся в струночку и покинул мир тихо, как виноватый.

До вечерней зари копал Керимка могилу, молча, сжав зубы. Если слеза выкатывалась, вдавливал пальцем ее обратно. Ни о чем не думал, копал. Очнулся, когда углубился метров на восемь.

И неспроста очнулся, а почувствовал вдруг, что земля шевелится у него под ногами, да и не земля это вовсе, а комья какие-то. Набрал Керим этих комьев в суму нищенскую, вылез на свет божий, засыпал яму, а старца схоронил на бережку под ракитой. И только когда воткнул в могильный холмик крестик, из веточек связанный, не сдержался и завыл в голос на всю округу, и смолкли птицы, и окрасила серое небо новая утренняя заря.

Жандармский полковник Ерофеев сидел в специальной комнатке для приема тайных агентов. Чтобы никто не знал, где она находится, строили ее слепые.

Склонив упорную голову, Ерофеев изучал дело редактора Водовозова-Залесского. Либеральничать стал газетчик: пожарную каланчу критиковал, а ведь это самое высокое сооружение в городе — об этом мог бы подумать! К тому же построенное без единого гвоздя, хоть и кирпичное.

Много, много неприятностей! Еще черт племянничка принес — поручика Глебова! Жениться обалдуй вздумал. Да как его, козла, женишь, если он вместо целебной Н-ской воды коньячище чуть не суповыми тарелками хлещет!

И тут, в управлении, рутина, бюрократия, за бумажкой не видят преступника! Сколько раз, бывало, прибежит сыскной: в груди горячо, в мыслях путанно, побыстрее бы рассказать, поделиться, выплеснуть! А пока у секретаря на прием запишется, бланк доноса в трех экземплярах заполнит, да подпишет у начальников, да пока в очереди посидит, только и скажет, войдя в кабинет: «Здравия желаю…» Эх, Русь, казалось, берешь ты от передовой заграницы все хорошее, но покуда дойдет это хорошее через наши длинные версты в глубинку, дотащится до обыкновенного губернского города, считай, что и не было ничего нового вовсе. Одна блажь, фиглярство и претензии.