Антология Сатиры и Юмора России XX века. Том 52. Виктор Коклюшкин - Коллектив авторов. Страница 30
Губернатора и кучера тут же окружила толпа, полиция начала наводить порядок: свистки, зуботычины, крики, зашныряли в толпе сыщики и бойкие мальчишки, откуда-то появился пьяный мастеровой, оравший: «Всех поубиваю к такой-то матери!» Интеллигенты жались кучкой: поблескивали пенсне, слышались слова: «Равенство…», «Братство…», «Господа, я ничего не знаю!»: на перекрестке Губернской улицы и Бычьего тупика появилась орава лабазников в тяжелых фартуках и с засученными рукавами, с противоположной стороны подходили фабричные рабочие. И чем бы все это кончилось, если бы не…
Вопль «Солдаты!..» прорезал уличный гомон. Солнце вмиг зашло за тучу, захлопнулись в домах рамы и ставни, хрустнуло под чьей-то подошвой пенсне, упала и покатилась женская соломенная шляпка, и — опустела Губернская, лишь две испуганные физиономии у стекла в окне второго этажа. И печатный шаг солдатский все ближе и ближе…
Полковник Рьянов всегда избегал смотреть правде в глаза, поэтому шел с закрытыми глазами. Первый залп громыхнул, как майский гром. Зеркальная витрина «Колбасы Ипатьева» разлетелась вдребезги, рухнула к ногам губернатора сбитая влет ворона, нежно и кротко чмокнули пули колокола Сретенского собора. И тут же в пожарной части на каланче взвился вымпел, распахнулись широкие ворота, рванули битюги грудью вперед, запрыгали на колдобинах бочки, мужественно напряглись лица топорников…
Кучер Серафим давно порывался бежать, да как побежишь, если во время взрыва кушак намотался на ногу его высокопревосходительства? Но уж коль засвистели над головой пули, выбирать не приходится. Припустился Серафим без оглядки, только и слышал, как сзади что-то колотится о булыжник и вскрикивает.
В городе Н. губернатором был немец. Жена его княгиня Мария Георгиевна, урожденная Горшкова, тоже плохо говорила по-русски. Она сначала выучилась французскому, потом английскому, потом немецкому, а когда дошла очередь до русского, ей было уже шестнадцать, и ее мечты и мысли были заняты совсем иным.
Детей — Гришеньку, Наташеньку, Александру и Кирилла — воспитывали гувернеры: немцы, французы и англичане, поэтому дом губернатора в городе Н. был как бы маленькой Западной Европой в беспредельных просторах России.
Губернатор долго ломал голову: если будет война, то с кем? И если с Германией, то за кого тогда он? Ему было жалко расставаться с Россией, он уже привык просыпаться пополудни, до обеда зевать и бродить в шлепанцах на босу ногу по комнатам. Он уже привык к пожарной каланче, на которой сушилось белье брандмайора Орлова, привык к многочисленным престольным праздникам, когда ешь и пьешь во имя святых великомучеников, и главное — ах, какое это блаженство! — к минеральным источникам. Бывало, полежит в ванной день, и такое ощущение, будто стал на день моложе!
Звали губернатора Густав Августович Голц. Немецкая строгость в чертах лица его была уже основательно размыта российской простотой, и от этого внешность Густав Августович имел исключительно приятную. Сочинительством он не занимался, новых порядков не выдумывал и слыл оттого в столице человеком государственной мудрости и надежности. Думать он в служебное время исправно старался по-русски, а поскольку по-русски он понимал плохо, то думал мало. А на подчиненных он или хмурил брови, или топал ногой, и его отлично понимали.
В тот день, 24 августа, губернатор так хмурил брови, что они опускались ниже носа. И так топал, что в конце концов не сдержался и пустился в пляс.
Перед ним стояли: жандармский полковник Ерофеев, полковник Рьянов, брандмайор Орлов, купец первой гильдии Колотилов, банкир миллионер Бурилло, священнослужитель о. Никодим, редактор «Губернского вестника» Водовозов-Залесский и жандармский ротмистр Ворошеев.
Знаки различия трепыхались на мундирах, ряса у священнослужителя вздувалась, как парус. Водовозов-Залесский, нарочно надевший черный фрак, теперь жалел, потому что даже фрак побелел от страха. Купец Колотилов лысел и худел на глазах, еще недавно он входил в залу толстым, гривастым увальнем, а сейчас — тощий и перепуганный, суетливо поддергивал штаны, чтобы они не свалились.
Разве что банкир миллионер Бурилло вел себя достойно, да и к губернатору (Густашке) он пришел не потому, что звали, а больше из любопытства: хорошей оперетки в городе нет, цирк уехал, в драматическом театре вчера Отелло спьяну вправду задушил Дездемону, и теперь в помещении (сообразно новейшим достижениям английской криминалистики) повсюду выявляли отпечатки пальцев — скука!
Пляска губернатора означала: вприсядку — вот до чего довели! Руки в стороны — вот такая беда грозит нам всем! Руки в боки — вы меня еще не знаете! Прыжки с поворотом — как прикажете доложить Государю Императору?! Чечетка — выражения, не употребляющиеся в печати.
У ворот гоголем прохаживался кучер Серафим. На кафтане новенько поблескивала медалька. В голове роились дерзкие мысли: была ли такая у Суворова? И кто теперь должен первым здороваться, он или околоточный?
— В результате, — диктовал и ходил из угла в угол ротмистр Ворошеев, — установлено, что взрывоопасный предмет, в дальнейшем именуемый бомбой, был изготовлен неизвестным лицом… — «Харей», — мысленно поправлял себя ротмистр, — и предполагался для умерщвления высокопоставленной особы, а обнаружен был в бане…»
Агент 3-й категории Муха, высунув язык, старательно записывал слово в слово.
Эх, сколько судеб Пестряковских передумал Ворошеев в первую бессонную ночь! Представлял его и утопленником, и сгоревшим на пожаре… На крышу даже среди ночи полез, кирпич раскачивал над входом в жандармское управление, так с кирпичом в руке и пришлось спускаться — вспомнил, что, кроме Пестрякова, и он тоже в эти же двери входит! Была крамольная мысль объявить Пестрякова сумасшедшим, но в России испокон веков к мнению сумасшедших прислушивались внимательно.
«Подкупить! Подкупить подлеца! — думал Ворошеев, ворочаясь под утро в мятых простынях. — Дать ему сто… двести… А он тебя ровно за двести один и продаст!»
Казалось, выхода не было, казалось, надо было каяться и просить у губернатора помилования хотя бы в долг. Но, слава богу, жид один надоумил справить Мухе новые документы, что, мол. Тимохин он Иван Иванович, на службу поступил через день после взрыва. А кто ж ему, черту косоротому, поверит, что он Пестряков, если документы его старые в печку бросить?!
Если бы Ворошеев так не любил жидов, он бы его расцеловал! Но стоило ротмистру подумать об этом, как тут же влепил советчику пощечину и потом жалел, что руку отшиб.
Получив новые документы, Муха тоже успокоился и к месту и не к месту повторял: «Меня когда на службу-то определяли, аккурат после взрыва…»
— Написал? — спросил Ворошеев, останавливаясь за спиной Тимохина.
— Так точно, вашескобродие.
— Подай сюда.
Ворошеев перечитал написанное — как будто складно. Но одного не хватало. Од-но-го! Виновника!
В последнее время Ворошеев мог думать только о бомбе. В бане вот уже три дня сидела засада: дюжина голых полицейских с утра до вечера стегала себя вениками, намыливалась, смывалась…
Два раза Ворошеев лично приходил в баню, правда, не раздевался — брезговал. Выливал на мундир шайку воды, крякал, оглядывался. А что тут увидишь? Да еще эти дурни держиморды поначалу вытягивались голопузые и честь отдавали. Тьфу, никакой конспирации!
Накануне опять вызывал полковник Ерофеев, смотрел, не мигая, своими маленькими глазками, молчал, душу выматывал. Знал, что человек сам себя сильнее запугать может. Но и Ворошеев тоже не промах, знал: верный способ успокоиться — считать мысленно деньги. Тогда и выражение лица учтивое, и в глазах серьезность.