Филе пятнистого оленя - Ланская Ольга. Страница 34

Иногда до меня доносились отголоски прежней жизни — той, в которой я была раньше непосредственным участником и которая ушла как-то очень далеко вперед. Она несла с собой новые имена неизвестных мне новых героев, она кишела событиями. Нельзя полностью восстановить незамеченные дни с помощью вчерашних газет — их новизна желтеет и блекнет, и еще острее чувствуется, что ты что-то упустил. А я упускала — во-первых, потому, что периодически ездила на «Мастерфильм», а во-вторых, потому, что, когда бывала на студии, дел было невпроворот.

Я только удивлялась тому, как все изменилось. Я даже не о том, что стены перекрасили в черный цвет по идиотской прихоти нашего директора. Не желая разоряться на дизайнеров и рабочих, он решил прибегнуть к другому способу — когда классика недоступна, удобнее всего становится авангард. Теперь я шарахалась от дверей, потому что жуткая масляная краска блестела как зеркало, но искажала действительность посильнее, чем в комнате ужасов. Я знала, что моя фигура осталась прежней — что она совсем не такая, какой отражается в стенах и дверях, — и хотела верить, что перемены, произошедшие со студией, это тоже следствие неудачного ремонта.

Она — понятно, о ком я? — стала совсем своей. Для всех, кроме меня, конечно. Бардак, царивший на ее столе, теперь являлся характерной чертой главной комнаты. Баночки, в которых она носила на работу салаты, чтобы перекусить в перерыве, — очень красивые баночки из-под всяких дорогостоящих джемов и конфитюров — ровным строем стояли на полках в студийной кухне. И даже факсы, приходящие раньше без адресата, теперь его приобрели. «Для Ларисы», — были помечены листки вверху, и такими крупными буквами, что никому другому в голову не пришло бы их читать.

Она сделала свою жизнь предметом всеобщего обсуждения. Студийное утро, текущее обычно размеренно и плавно, несущее по течению сор мелких дел и рабочих вопросов, с ее появлением из неглубокой подмосковной речушки превращалось в Ниагарский водопад. Бухгалтерши ставили на плиту кофейник, весь в старческих пигментных пятнах ржавчины, подпирали щеки кулаками и забывали о балансах, дебетах и кредитах. Она же — иногда печальная, иногда с горящими глазами, то бледная, то сияющая румянцем — своими рассказами делала их существование ярким и насыщенным, словно читала вслух любовный роман в мягкой обложке. Роман, у которого нет и не может быть конца.

— А как твой… этот, ну, который богатый, но женатый — ну, вице-президент этот? — спрашивали ее.

— С этим уже все, — махала она рукой. — Мне чужие проблемы не нужны. Но я вам сейчас такое расскажу, Ольга Петровна… Помните Аркадия — ну, того, черненького, у него еще дом за городом, мама и папа во Франции живут? Ну да, да, я вам говорила. Вчера опять звонок — часов двенадцать уже было. А у меня Сергеенко в гостях — коньяка бутылку привез, роз букет, — и тут телефон…

…Даже я — презрительная, циничная, холодая ко всем, кроме себя, — порой прислушивалась к тому, что она говорит. И, как ни стыдно мне было себе в том признаваться, иногда ее байки меня завораживали. Просто фильм «Челюсти» — знаешь, что акула резиновая и что все кончится хорошо, а от экрана оторваться не можешь.

Конечно, если бы хоть часть ее историй не имела никаких подтверждений, слушать бы их всем быстро надоело. Но подтверждения эти имелись — то телефонные звонки, то появление очередного таинственного незнакомца, галантно обнимающего ее за талию, то словно случайно заданный шефу вопрос: «Я завтра попозже приду, ладно? У меня сегодня такая важная встреча — ничего, ладно?..»

Умей я завидовать, у меня появился бы подходящий для того повод. Но несмотря на обилие пороков, этого, по всей вероятности, я была лишена. Однако постепенно я начинала испытывать к ней что-то вроде странного влечения — нет, не сексуального, конечно, хотя она того стоила, а иного. В этом было скорее что-то профессиональное — как будто я кино про нее хотела сделать. И, как режиссер, отмечала жесты, запоминала фразы, оценивала позы и походку — словно к монтажу готовилась.

Я изучала внимательно ее костюмы, кольца, украшающие пальцы, зонтик с золотистой ручкой. Я старалась делать это так, чтобы она не увидела, — доставлять ей удовольствие своим вниманием мне не хотелось.

Когда полупьяное метро, часто останавливаясь и засыпая на ходу, привозило меня домой, я подолгу просиживала на диване, глядя в дремлющий телевизионный экран. Курила и тушила сигареты, по своей режиссерской привычке пила холодный черный кофе без сахара и старалась убедить себя в том, что совсем не думаю о ней. Но вопреки всем законам физики выключенный телевизор являл мне картинки — и она двигалась в кадре красиво и изящно, смеялась, болтала с какими-то мужчинами, пожирающими ее взглядами, раздевалась.

И только одно меня радовало. Когда я уставала от этого бесконечного прокручивания пленки перед глазами, я все-таки находила в себе силы еще на одно действие. Если то, чего не существует, можно увидеть — значит, это можно и стереть. И я нажимала мысленно на красную кнопку записи и представляла себе, как безжалостная темнота сжирает ее лицо и тело, затопляет мои мысли, лишает эмоций и памяти.

И тогда мне становилось легче…

Нет лучшего способа победить врага, чем стать его другом. Не знаю уж, кому из нас первой пришла в голову эта мысль. Думаю, что одновременно. Хотя лично я не отличалась никогда глубоким умом — но мне его вполне заменяла интуиция. Действуя зачастую неосознанно, я приходила чаще всего к верному решению — всеблагий Господь деликатно старается все в природе уравновешивать.

Но первый шаг сделала не я, а она. Это крошечный был, едва заметный шажок вроде вопроса «Как дела?», никогда не задаваемого прежде и вдруг прозвучавшего, — но он был сделан. И след его появился на песке мертвой пустыни, доселе лежавшей между нами. И оживил ее тут же.

Странно — но я почему-то обрадовалась. И тем более странно, что она, кажется, обрадовалась не меньше моего. Словно мы давно уже нуждались друг в друге, но все не могли никак себе в этом признаться. Воистину от любви до ненависти один шаг, но и в обратную сторону его тоже сделать легко — вот так.

Нет, любви, конечно, между нами быть не могло — это был какой-то призрак дружбы, а лучше сказать, ее эмбрион. Он был еще так слаб, так уродлив, но день ото дня становился сильнее, контуры его делались отчетливее, а потом он стал расти стремительно, как арбуз, в который вкалывают гормоны. И хотя рост этот был опасен, и арбуз имел все шансы лопнуть в одночасье, он все же не лопался почему-то.

Теперь я могла себе признаться в том, что она мне нравится. Нет — без всяких сексуальных изысков, коими я злоупотребляла так много, что они утратили для меня свою изысканность, превратившись в банальность. Просто нравилась — как человек. Если бы я могла кем-то восхищаться, кроме себя, я наверняка выбрала бы ее своим объектом. Сделала бы идеалом и стремилась бы во всем подражать. Но мое собственное «я», живущее внутри, было таким ужасающе огромным, таким наглым и дерзким, что ни один идеал не заставил бы его уменьшиться и не выпирать наружу горделиво. А жаль…

…Я почему-то отчетливо помнила тот день. Он был закутан в желтоватые пеленки тумана и капризничал, ныл, как мокрый младенец. Мои синие замшевые сапожки стали совсем черными, пока я доплелась до студии, а на лестнице оставались влажные следы.

В ее комнате было пусто и тихо, и только вздыхал устало старый паркет, и муха билась между пыльными ставнями в тщетных попытках вырваться на волю. Пытаясь зачем-то продлить себе жизнь на свободе — и не желая знать, что там, в холоде и дожде, скорее умрет.

И вот эта вот уличная тоска, и муха, и остывший кофе в щербатой чашке навели бы критика — если бы таковой нашелся — на мысли о неприкаянности и одиночестве главного героя, меня то есть. Но мне вовсе не было ни одиноко, ни скучно — и к моим губам липла хитроватая улыбка. Не улыбка даже — усмешка. Свидетельствующая об удовлетворенности как моральной, так и физической.