Т. 4. Сибирь. Роман - Марков Георгий Мокеевич. Страница 80
— И сейчас без ружья ходите? А чем же кормитесь? — Катя отодвинула котелок с ельцами и забыла о деле, за которое взялась.
— А зачем мне ружье, дочь? Я не охотник. Зверя и птицу не бью. Кормлюсь рыбой. А кроме того, грибами, ягодами, кедровыми орехами, таежной овощью.
— Есть и такая?
— А как же! Колба, щавель, дикий чеснок. Таежный огород, — чуть усмехнулся Окентий.
— А худых людей не боитесь?
— А чего им с меня взять? Да и люди эти не лесные. Дальше тракта им пути нет.
— Хорошее это самочувствие, дедушка: ничего-ничего не бояться, — не без зависти вздохнула Катя, припомнив, как страшно ей было вчера в тайге, прихлопнутой темнотой и мечущимся снегом, и как жутко ей становилось, когда в сумраке терялись очертания Лукьянова, прокладывавшего дорогу по целине.
— А ужинать, дочь, все ж таки пора. Не одним словом жив человек, — сказал Окентий, засмеялся и передвинул котелок с рыбой поближе к себе.
Глава седьмая
На другой день Окентий вывел Катю по прямой таежной просеке к Лукьяновскому выселку. Стоял ранний вечер. После буранных дней и ночей наступила оцепеняющая тишина. Небо очистилось от непроглядного морока и было сейчас высоким и густо-синим. Засветились первые звездочки. Выплыл из-за леса полный, похожий на озерного карася месяц. Свет его, ровный, неброский, подкрасил заснеженные просторы нежным сплавом золота с медью. Подморозило. Снег похрустывал под ногами, осыпался с пимов, поблескивал искорками.
Не доходя до выселка с полверсты, у неторной дороги к тракту Окентий остановился.
— А теперь, дочь, одна иди. Мне на выселке делать нечего. Побреду назад.
Катя поблагодарила Окентия за приют, за проводы, сказала:
— Ваш рассказ, дедушка, о преодолении страха никогда не изгладится из моей памяти. Вижу, какая это великая сила — нравственное самоусовершенствование. Однако же думаю так: чтоб побороть в людском мире страх перед богом, сатаной, голодом, перед царем и властью, нужно ликвидировать социальные условия, которые порождают все эти ужасные явления. Пока есть основа для угнетения человека человеком, все останется как было…
— Непостижимо далеко до этого, — вздохнул Окентий, всматриваясь в лицо Кати.
— Что вы! Ближе, чем вам кажется! — воскликнула Катя.
— Нет, дочь, чтоб не сожрали люди друг друга, подстрекаемые страхом, есть один путь: не ждать второго пришествия господа, а каждому человеку стараться возбуждать совесть свою против страха, пробуждать силы души… Счастливой дороги тебе, дочь. Тут особо не оберегайся. Крючки по тракту держутся…
— Вам счастливо вернуться к своей избе и жить еще долго и хорошо, без недугов. — Катя сомкнула свои руки в теплых черных испотках [1], потрясла ими.
Окентий вскинул голову, спрятанную до самого носа в мохнатой шапке-ушанке, поддернул полы своего овчинного полутулупчика и зашагал не по летам бойко, передвигая серые, с высокими голяшками пимы.
Катя осталась на забитом снегом проселке одна. Она долго смотрела вслед Окентию. Вот он мелькнул между белых стволов берез раз-другой и навсегда исчез из ее глаз. Не спеша, медленно принюхиваясь к запахам дыма, доносившимся от выселка, Катя пошла дальше, меся ногами затвердевшие уже наметы снега.
Решив направить Катю после двухдневной отсидки в избе у Окентия на выселок, Лукьянов дал некоторые советы: во-первых, прийти туда как можно позже, во-вторых, на ночевку остановиться не у Зины, а по соседству с ней — у вдовы Ольгеи Толченовой. Катя и спрашивать не стала, чем это вызвано. Лукьянов, наставляя ее, обмолвился, — крючки не сидят на месте, рыскают по дорогам, а Зина как-никак его сестра, на примете.
Несколько раз Катя приближалась к выселку, но, постояв невдалеке от крайнего дома, поворачивала назад. Все ей казалось, что идет она рано, час ее еще не пробил.
Наверное, приближалась уже полночь, когда Катя наконец зашагала по улице выселка, намереваясь отыскать Зинину избу и постучаться к ее соседке Ольгее.
Пустынно было в выселке. Избы утонули в снегу. Из труб с потоками дыма вздымались столбы искр. Они прочерчивали темное небо и гасли где-то в вышине. Ни одного звука не доносилось до Кати из притихших дворов.
Вдруг вдали, в окнах одной избы блеснул огонек. На душе у Кати стало спокойнее, веселее. Нет, не все спят. Есть же и здесь кто-то бодрствующий. Она ускорила шаги, в уме мелькнула надежда: «Может, у Ольгеи свет горит? Не надо будет стучать, беспокоить весь дом». С каждой минутой освещенные окна становились ближе.
Когда до них осталось шагов двести, Катя поняла, что это изба самой Зины. «Не Маша ли к ней из Лукьяновки пожаловала? Вот было бы замечательно», — подумала Катя и, как ни устала, припустила чуть рысцой. Но через двадцать — тридцать шагов Катя остановилась в тревоге. «С какой стати Маша с Зиной будут жечь свечи? В прошлый раз это делалось ради меня — городской гостьи. Нет, тут что-то не то».
Кирюшкина собачонка учуяла Катю, с тявканьем бросилась к ней. Катя легонько посвистала ей, ласково заговорила: «Ну, будет, будет тебе. Ведь помнишь меня, наверняка помнишь». Собачонка и в самом деле закрутилась возле Кати, повизгивая и помахивая хвостом.
До избы Ольгеи Толченовой еще шагов триста, от силы пятьсот, но сейчас Катю неостановимо потянуло к Зининой халупе. Если уж зайти к ней не велено, то посмотреть-то в окошко можно; что там у нее делается, что за беда принудила ее жечь свет в полночь? А возможно, и не беда, а радость. Может быть, не ошиблось Зинино сердце, и муж ее, пропадавший без вести целых три года, заявился в родную семью самолично?.
Ступая осторожно, мягко, оставляя на снегу следы, вычертившие спиралеобразную фигуру, Катя приблизилась к окнам Зининой избы. Чудом уголок одного окна остался не затянутым ледяной коркой. Катя чуть склонила голову, и в глаза ей бросилась умопомрачительная картина: за столом в углу сидит полуобнаженная Зина, а за ней, прижав ее к себе, припав губами к белому плечу, расположился сам… Карпухин. Одна рука Карпухина тискает Зинину грудь, а другая лежит у нее на животе. Шевелятся короткие, как раздувшиеся от крови пиявки, пальцы Карпухина.
Ничто не ускользнуло от Катиного взгляда. Заметила она, что лицо у Зины пьяное, печальное и в то же время равнодушное-равнодушное. Глаза полуприкрыты веками, и потому кажется, что Зина мертвая, недвижимая. На столе — четверть с водкой, тарелки с остатками закуски, чашки, самовар. Видать, пиршество началось еще с вечера…
Катя опрометью бросилась снова на дорогу. «Не вынесла Зина, не устояла», — пронеслось в голове, и захотелось заплакать от обиды на Зину, которую ока полюбила с первой встречи и поверила ей, от сознания своей беспомощности перед самыми неожиданными ударами жизни, от жестокости того мира, в котором начертано ей жить.
Охваченная смятением, тихо всхлипывая, Катя, не помня себя, добрела до конца выселка, давно миновав избу Ольгеи Толченовой. Вот так неосмысленно, механически она, возможно, брела бы и дальше, если б у крайнего дома, в котором жил знакомый ей «хозяин выселка» Евлампий Ермилыч, приходивший когда-то к Зине взыскать долг, не наскочили на нее собаки. Огромные, рослые псы кинулись с рычанием. Катя хватала комья снега, кидала их в остервеневших собак, а сама пятилась назад. К счастью, ей подвернулась палка. Она замахала ею со свистом. Собаки, опасаясь удара, отступили. Катя не теряла мгновений, побежала что было мочи. Собаки помчались за ней, но палка снова засвистела в воздухе. Истошный лай собак Евлампия Ермилыча поднял тревогу. Послышался скрип ворот у его дома, но Катя была уже далеко. Зато подняли брех собаки в других дворах выселка. Катя поняла, что ей пора убираться с улицы. Быстро, без каких-либо раздумий, она подошла к избе Ольгеи и постучала в окно. Отозвались немедленно, будто ждали ее.
— Заходи в избу, — послышался женский голос из-за окна.
«Лукьянов, видно, успел предупредить насчет меня», — отметила Катя. В темном дворе она не сразу отыскала крыльцо, а найдя крыльцо, никак не могла нащупать дверную скобу. Но ее уже услышали, видимо, догадались о затруднениях и дверь распахнули изнутри. Катю сразу обдало избяным теплым духом.