Немного любви (СИ) - Якимова Илона. Страница 23
— Пани, что с вами? Пани, вам врача? Пани, что с вами?!
И это вызвало бешеную, безумную ярость, взорвавшуюся в ней кипящей лавой — ярость к себе самой за никчемность и злость на то, что смеют ее тревожить в момент умирания, такого острого снова, как будто не было ни фармакологии, ни десяти лет терапии, ничего, ничего... только снова мгновенная смерть через нелюбовь. И она отмахивалась, стараясь не глядеть, видя сквозь залитые слезами ресницы, что пристающая, говорящая молода, рыжие волосы, веснушки, отталкивала ее:
— Да уйдите же. Оставьте меня в покое! Прочь идите! Не ваше дело! Уйдите, кому говорю!
Потом, когда боль перешла пик и взорвалась в висках, сжав голову особенно плотно, Эла ухватилась за что-то — за чью-то руку — и, падая, потеряла сознание.
Шею ломило, ломило голову.
Сколько времени прошло до того, как она пришла в себя, кто ж его знает. Глухая ночь была в Праге. С трудом села, ощущая, что промерзла до костей. Болело правое бедро, которым сильно ударилась, ни руки, ни ноги не гнулись толком.
А рядом лежало кулем, не шевелясь, нечто.
Та самая, с рыжими хвостиками, холодная уже.
Эльжбета засунула себе кулак в рот, чтобы не кричать, отползла от мертвой, пока спиной не уперлась в мусорный бак, кое-как встала, прихрамывая, бросилась из подворотни.
Телефон был, но звонить по нему теперь уже никак нельзя.
Про третью она ему не сказала, Новак бы не понял. Верней, Новак именно и понял бы. Но вдруг Эла осознала, что ей этого не хотелось. С Магдой дело обстояло и того хуже. Она ведь отделила маковые зерна от грязи, да. Но маковые зерна Праги содержали чистую смерть. И если с первыми двумя покойницами можно было позволить убедить себя, что она не при чем, с третьей это не удавалось никак. Потому что до сих пор ощущала в руках конвульсию чужой остановленной жизни, пусть даже и остановленной по неосторожности.
Эла сидела на постели, завернувшись в одеяло. На простыне перед ней лежали желтоватые листочки бумаги, исписанные старческим почерком. Есть не хотелось. Зато постоянно хотелось пить, глаза, язык, горло пересыхали мгновенно. Прозрение не вмещалось в отведенную для него часть рассудка и грозило заполнить ее целиком, а это чревато саморазрушением. Следовало любой ценой не дать правде выйти из-под контроля. Для этого надо все разложить по полочкам, на все наклеить ярлык.
Как ты живешь, ты же все анализируешь? — спрашивал ее обычно дядя Карел. Дядя Карле, я не живу, а мучаюсь — и теперь это было в большей степени правдой, чем когда-либо.Мощный аналитический ум может стать проклятием, когда есть вещи, которые ты не хочешь о себе знать, машинка-то работает при любых обстоятельствах. А теперь все складывалось одно к одному.
На желтоватых листочках сверху грузно лежало кольцо с зеленым камнем — эмалевый жук с раскинутыми крыльями, теплый, матовый, тусклый. Будет ли искать ее Пепа, после того как она попросила помощи и сбежала? И что он вообще поймет? И что о ней знает?
Они с Грушецким исполнили при нем достаточно яркую сцену неприязни, чтоб у нее был повод сбежать. И Пепа в курсе ее депрессивных эпизодов, для него это не новость. И официально обвинить ее совершенно не в чем, кроме того, что она дважды — теперь трижды — случайно оказывалась на месте внезапной смерти молодой женщины. Если же Новак позвонит — а он позвонит, нюх у него что надо — всегда можно отговориться семейными проблемами, сказаться больной. Женщина в депрессии — прекрасный довод для подтверждения чего угодно, первый раз в жизни она радовалась и хронической болезни, и своему диагнозу. А, может, диагноз так и выглядит? А на самом деле ничего и не было?
Но мозг услужливо подносил патроны — один к одному — для самострела.
Я родилась liebe , как самая старшая нашего рода.
Что она, собственно, знала о семье, кроме того, что старшая женщина рода обычно носила знатную и кровавую фамилию и лечь старалась на небольшом кладбище словацкого городка у подножия Малых Карпат? Что если страшные сказки про Ану Батори, рожденную не в любви, лишенную семьи, убитую в младенчестве — вовсе не сказки? Что если она не умерла, а выжила, чтобы блуждать по свету, искать ту самую любовь, как иные ищут еду? Что если она умела убивать за еду? Маленькой Эла очень хотела волшебства, передаваемого в их странной семье по наследству, и чтобы выбрали именно ее. Все дети хотят волшебства, но для нее сила равна была безопасности, покою, власти. В первую очередь, безопасности. И вот сейчас у нее в руках была та самая сила, но безопасности не обещала, скорее, напротив.
Похороните меня на другом берегу реки, а не то я приду по вас. Я всегда возвращаюсь.
Землю на кладбище выбирали, пока старая Малгожата была еще жива. Где в Вишнове другой берег? Где там река? Неужели она и хотела вернуться?
Эла вспомнила, как теперь выглядит памятник, и съежилась в коконе одеяла. Как-то до сей поры ей не приходило в голову, что мать готова похоронить их с бабкой в одной могиле. Вспомнила рисунки из бабушкиной коробки — и то, как на них проступали ее черты — и принялась убеждать себя: все-таки показалось. В конце концов, она и внешне всегда была похожа на госпожу Малгожату, что тут такого. Но память подкидывала подробности — еще и еще. О том, как мало было известно о детстве госпожи Малгожаты — после смерти матери ее и саму воспитала бабка. О том, как не обсуждалась смерть старшей дочери Малгожаты Анжелки, Эла никогда не видела ни одной фотографии, ни одной вещи покойной. О том, как бабушка перед смертью просила немного любви... и еще детей. Замуж не торопила, но понуждала родить ее и Агнешку. Сначала ее, как старшую.
— Бабуль, а тебе зачем?
— Как зачем? Было бы нас больше. Бегали бы тут маленькие, болтали.
— Тебе соседских мало? Болтают с ночи до утра.
— Так то ж не свои, Бета. Мне надобно своих.
Зачем ей было надобно своих, думать сейчас не хотелось категорически. Начинала болеть голова — мучительно, от невозможности принять очевидное. И еще ореховые рогалики. И сердобольность старой Малгожаты к умиравшим вокруг нее, искреннее сочувствие. А еще Эле очень хотелось уснуть, и проснуться где-нибудь через месяц, уже в Вене, в своей квартире, и чтобы все давно кончилось. Но оно не кончалось. Оно не кончалось, потому что она теперь видела, видела слабый ореол свечения молодых женщин, жабок, подростков. Насекомые так видят тепловое свечение жертвы. Никакое это не гало. У нее все в порядке со зрением. И первый раз оно сработало после первой смерти, когда тем самым розоватым слабым светом облило Магду с ребенком на руках.
И тогда Эла, еще не зная, что к чему, вовремя отшатнулась.
А если бы нет?!
Глава 5. Королева летних стрекоз
Правда была в том, что Эла всегда ощущала себя особенной, отдельной, чуждой, но не знала причины. Теперь понимала... а просто они еда! Волны ненависти, всходящие в ней одна за одной то к телочкам в качалке, то к наглядно обжимающимся с парнями жабкам, были волнами голода. Обычное биологическое потребление, пищевая цепь. Что будет, если позволить волне пройти сквозь нее, не рассыпаться в бесплодном раздражении, не заглушить волнорезом здравого смысла? Что будет, если позволить ненависти торжествовать, какая начнется метаморфоза? И одиночество ее стало объяснимо одномоментно. Как она чуяла в девочках еду, так мальчики чувствовали в ней зверя. Любой мужчина предпочтет самую тупую самку своего вида сколь угодно привлекательному волшебному существу, — кроме самых упоротых по экстриму. А Ян и был именно таким, поэтому его и тянуло, поэтому она не могла забыть. Ничего у них не было и уже не будет, и больше всего хочется самой перестать быть, чтоб не вспоминать. Поиметь бы тебя, Грушецкий, напоследок, да так, чтоб тебе больно стало, люто больно, пожизненно больно, как мне было все эти годы... а там и помереть не жаль. Кабы было у нее всего одно желание в Праге, она загадала бы вот что. Понятно почему он в итоге предпочел, что попроще. Потому что она не женщина. Что она теперь такое? И как с этим жить? И можно ли жить вообще?