Немного любви (СИ) - Якимова Илона. Страница 35
Рене Лалик был несколько неправ. Не стрекоза пожирала женщину, но женщина содержала в себе стрекозу. Ян вдруг увидел, как насекомое раскрывается из оболочки обольстительного женского тела, — чудовищно, грозно, прекрасно. Оно напоминало развертывание сложной боевой машины к действию, когда из кокона человека начала показываться та, старшая. Сияющие фасетчатые глаза, легкий треск и стрекот сочленений тела, тонких ног, оканчивающихся цепкими коготками, вздох и трепет наполняющихся лимфой крыльев, радужный взблеск света на них, как на тех Витовых витражах — и он это видел один, и никто не бежал от их пары с воплями ужаса, и, осознав, Ян засмотрелся, едва не упустив момент. Еще мгновение, и было бы поздно. Лицо и тело Эльжбеты расслаивались, выпуская на волю огромную хтоническую мощь внутреннего чудовища, оскалившегося на добычу. Боже правый, Натали ведь в последнюю минуту видела именно это.
Эла ощутила, как плоть разламывается, раздаваясь, выпуская на волю нечто... ощутила, с отчаяньем понимая, что сил противостоять больше нет. Она проиграла наследуемой природе.
И тут рука Яна мягко взяла ее собственную, переплелись их пальцы, он потянул к себе, тьма отступила, она ткнулась головой ему в грудь, в плечо, как делала когда-то, аж живот свело от воспоминаний. Вокруг них, замерших на месте, волнами плыл человеческий поток, полный еды. Задышала, согреваясь. Знакомый запах спустя столько лет все еще успокаивал.
— Шшшшш, Эла, тихо. Все в порядке, я здесь. Не нужно больше никого убивать, пожалуйста.
Действовало, оно на самом деле действовало.
Проблема в одном: Грушецкий совершенно не представлял, до каких пределов простирается его власть, а быть сожранным до, после или вместо оплодотворения, как это принято у иных видов, его никак не вдохновляло. И он едва не попал, что бы там Новак ни говорил, когда она запрокинула лицо, взглянула на него моляще — уже вернувшаяся, уже человеком... Знал он эти глаза — они бывали такими у его женщин на подходе к оргазму, когда еще чуть-чуть соображает, помнит себя, но совсем на грани, вот-вот сорвется, когда не может просить, чтоб не останавливался, потому что нет слов. И он не останавливался, бывало, пока волна не накрывала обоих. А она вот смотрит, дыхания ей уже не хватает — и он понял, что его самого захватило и потащило вглубь, в эти глаза, которые помнил все десять лет, путая их с другими, думая, что забыл. Цвет виски, головная боль, соленая карамель, солод, хмель, хмель, соль, тьма.
Он же только взял за руку, только тронул, а она смотрит и дышит, как будто...
Тут лицо Натали внезапно всплыло в памяти, заслонило Элу.
Надо себя удержать.
Но поздно — лед между ними треснул, пошел разломами, поплыл под ногами.
— Я скучала.
— Знаю. Я тоже.
— Мне тебя не хватало.
— И мне.
— Я все равно не смогу...
— И это знаю, Эл. Я завтра уеду, оставлю тебя в покое. Сегодня побудь со мной.
И дальше уже не могли замолчать, не разнимали рук, как бывало прежде. Как будто отцепилась застрявшая десять лет назад шестеренка, жизнь вернулась на круги своя. Больше всего хотелось обнять ее, прижать к себе, ощутить целиком, но понимал — тогда не справится. Поэтому, чтобы не обнять, говорил, говорил... и не отпускал руки. Не потому что боялся за себя или за окружающих, но доверился собственной острой потребности касаться хотя бы так, ощущать, владеть. Она же не противилась? Не противилась, как тогда, подавалась, соблазняла одурманивающе мягко. Она слушала, пока он говорил. О чем? Как жил без нее, с кем был, где его носило, что видел и испытал. Выливалось словно само собой, очищая раны, довольно давно гниющие под слоем молчания, раны, которых не могло быть у небьющегося персонажа с инициалами «двойное G». Рассказывал про войну. Зачем? Он никому из своих женщин не рассказывал про войну. Но это же Эла. Она не женщина, она рядом.
Сбежав с Града, бродили по городу до темноты, выбирая малолюдные закоулки — да она больше и не пыталась ни на кого броситься, уже мог бы поклясться, что и тогда — показалось. Но память — штука подлая, с памятью у Яна Грушецкого был полный порядок. Теперь она могла есть, а он мог кормить — и любое уместное заведение с человечьей едой было к их услугам, чтоб сидеть там, как бывало раньше, глядя друг на друга в упор, касаясь визави под столом, целого мира не замечая. Как же с ней легко и прекрасно было пропадать от обычной жизни, как в ней сладко было тонуть...
Глава 10. Загадай желание
На Карлов мост вышли ближе к полуночи.
За парапетом моста начиналась тьма. Влтавы не было видно, только вбитый в камень латунный крест. Эла остановилась возле него, пошарила в кармане и вдруг перегнулась через парапет. Бросила вниз, в воду скомканные листочки, желтоватые — то ли сами по себе, то ли в свете фонаря. Клок размокшей бумаги быстро потемнел, пошел ко дну и пропал, как и не было вовсе.
Вблизи статуи Непомуцкого группа запоздалых туристов навеселе пыталась принять позы, явно несовместные с физиологией — и она глядела на них с непередаваемым выражением лица, которое, впрочем, было сейчас куда спокойней, чем раньше, теплее, ближе, нежнее.
— Что ты смотришь на этих несчастных, Эл? Что-то не так?
— Все не так. Они дурью маются. Так желания не загадаешь. Точней, можно, закон не запрещает как угодно раскорячиться на мосту — но оно не сбудется же.
— Ты знаешь как?
— Конечно. Бабушка рассказала еще в детстве. Крест Непомуцкого, вот тут, откуда его скинули...
— И никогда не загадывала?
— Нет. Это же работает только один раз. Тогда, с тобой — что еще мне было нужно, если всё уже есть? А теперь...
— Так, может быть, именно теперь?
Эльжбета вынула руку из его руки, распластала поверх креста. Последняя ночь скоро окончится, пробьет Орлой, карета превратится в тыкву, но Золушку не найдут. Ян стоял вплотную, притершись боком, опершись на гранит, прекрасный, как сто закатов, надежный, как две скалы, но все ж таки чужой.
Выдохнула, открыла глаза. Тьма, кругом одна тьма. Ни одной живой души кругом.
И тут в бок ей уперлось то, что можно было определить только как ствол пистолета.
— Вот теперь и поговорим, дарлинг, — молвил Ян Казимир Грушецкий.
Нелюбовь творит чудовищ.
Она перевела дух:
— Что желает пан журналист? Спускай уж сразу. Курок. Чего там.
— Ты не отрицаешь?
— Того, что ты хочешь меня убить? Это же очевидно. Но не убьешь, ты осторожненький мальчик, продумчивый.
— Так, возможно, я и сейчас... Продумал.
— Да брось. Ты не станешь убивать на Карловом мосту. Тебе никогда не хватало храбрости на любовь, так неужели хватит на мою смерть? Да еще настолько публичную?
— Так и будем стоять или пройдемся?
И они прошлись.
Он ожидал, что на мосту по мере их проходки она заорет, но даже не дернулась. Почему не заорала? Мирно прошли, правой упирал в ребра ствол, укрытый полой куртки, левой охватывал плечи, зарывшись в короткую стрижку лицом, как влюбленный. До Староместской словно бы долетели. Миновали «У Минуты», и укололо, что вот — этот-то знал, написал даже об этом, но разве ему поверили? И неужели психопат Новак прав тоже? Свернули в безлюдные задворки к Деве Марии пред Тыном. Тут она встала. Видно было, что ей очень хотелось оттолкнуть, что объятия не доставляли удовольствия — но потому и не выпускал, чтоб хоть так уязвить:
— В чем дело?
— Дальше не пойду.
— Почему?
— Ты правда не помнишь? Мы же тут целовались на прощанье под бой часов на ратуше. И ты ушел на десять лет. С хрена ли вернулся? Тебя не звал никто... Тут попрощаемся и теперь. Но уйду я. Насовсем.
Мария Тынская — две стороны одной монеты, как два лица Януса Казимира Грушецкого. Издалека пленяет геометрически выверенной готической красотой вознесшихся к небу башен-сталагмитов, а вблизи замурована в леса, оградки, заборы, обсажена контейнерами с мусором, вот уж сколько лет на реставрации.