Твоими глазами - Хёг Питер. Страница 14
В поле восприятия возникло только одно ощущение. Неприятие. Человек, в сознание которого мы вступили, Симон, представлял собой в эту минуту одну сплошную конвульсию.
— Попробуй расслабиться, — сказала Лиза. — Ты же занимался спортом, ты знаешь, как снять напряжение тела.
Он попытался. Дыхание его было прерывистым и учащённым, я всем телом это чувствовал, словно это было моё собственное дыхание. Пульс был частый, я ощущал его как удары собственного сердца.
— Вот сейчас будет пропасть, — сказал он.
Всё развивалось очень быстро. Ощущение неприятия усилилось. Наше дыхание стало частым и поверхностным, стало казаться, что вот-вот — и мы задохнёмся. Сердце билось так часто, так напряжённо, что в голове пронеслась мысль, а не сердечный ли это приступ.
И тут открылась бездна. У светящейся фигуры исчезла опора, пол под ней провалился. Но при этом у нас возникло сильное зрительное расстройство и невозможно было с точностью сказать, что именно мы увидели. Вернее, это был сильный пространственный страх, страх, что нас затянет внутрь.
— К самому краю.
Это был голос Лизы. И тем не менее всё-таки не её голос. Это мог быть голос Симона. Или мой.
Мы стояли на краю.
В мире больше не существовало красок, все их выпила серая бездна.
— Что это такое?
Вопрос задал Симон. Но это был и мой вопрос, вопрос всех нас.
— Депрессия, — ответила она.
Ответила Лиза, но у нас в головах уже возник ответ ещё до того, как она это произнесла.
Мы держались за руки. Серый сумрак начал приобретать форму. Он превращался в ребёнка. Я увидел маленького ребёнка, брошенного, одного на голом полу. И не только увидел его, я стал, в ту же секунду, им самим.
Я разглядел его лицо. Это была младшая сестра Симона, Мария. Рядом с ней я увидел Симона. Они выглядели точь-в-точь как в детстве, когда мы с ними познакомились. Но они были одни. Их бросили.
Вдруг я понял, что именно так тогда всё и было. Вот так они и лежали, когда их мать находилась в бессознательном состоянии. Или когда оставались одни. Они подолгу плакали, и никто их не слышал. И в конце концов они переставали плакать.
Вот что промелькнуло перед моими глазами. Потом детей стало больше. Мы смотрели на группу детей или поверх их голов, постепенно их становилось всё больше, и пока эта толпа росла, увеличивалось и страдание, и я почувствовал, что мы приближаемся к тому месту, где существование человека поставлено под вопрос, мы приближаемся к безумию.
Меня кто-то резко дёрнул — это была Лиза, она оттолкнула нас от пропасти. И мы побрели прочь от неё, выбираясь из потока голубого света.
* * *
Мы сидели на своих местах. Симон поднял руку и с удивлением посмотрел на неё: она тряслась, и он ничего не мог с этим поделать.
Если бы я поднял руку, она дрожала бы точно так же.
— Почему, — спросил он, — почему я так дрожу?
— Мы были на краю бессознательного, — ответила она. — Это имеет свою цену.
— Я увидел все свои предательства, — сказал он. — Когда я предавал самого себя и других. Я всё это увидел.
Он говорил как в детстве. Именно так он говорил, когда был ребёнком.
Не то чтобы его голос или слова были детскими, вовсе нет.
Дело было в его искренности, это была искренность ребёнка. Таким он и был в раннем детстве. Совершенно открытым. Много лет спустя, когда я смог облечь это понимание в слова, я понял, что тогда он был просто воплощением открытости.
Это тогда поражало детей и взрослых. Никто из детей в детском саду или где-нибудь на окраине Кристиансхауна, где мы гуляли, ни разу не ударил Симона, да и не припомню, чтобы его кто-нибудь дразнил. Это невозможно было себе представить.
Помню, я нередко замечал, как взрослые иногда смотрят на него как-то по-особенному. Словно никак не могут чего-то понять.
Словно, сталкиваясь с этой присущей Симону открытостью, они испытывают замешательство.
Этой его открытости время, судьба и обстоятельства жизни положили конец.
И сейчас, спустя столь короткое время после его попытки самоубийства, она опять обнаружилась.
— Что случится, — спросил он, — если я ступлю туда? В бездну? В бессознательное? Если позволить себе упасть?
— Я знала всего нескольких человек, которые решились на это, — ответила она. — Таких немного. Некоторые из них изменились, когда вернулись. Полностью изменились.
— А остальные?
Она отвела взгляд. А потом посмотрела ему прямо в глаза.
— Они так и не вернулись.
*
Мы что-то пили, нам налили в чашки какого-то напитка, не знаю, был он холодным или тёплым, внешний мир понемногу возвращался, но невероятно медленно.
— Ты спасла нас, — сказал Симон Лизе, — ты спасла меня и мою сестру, когда мы были маленькими. Когда мама умерла, меня мучали кошмары, я не мог спать, но ты придумала, как попасть в наши сны. Надо же, как ты додумалась до этого, тебе ведь было всего шесть лет. Конечно, мы все старались, но это была твоя идея. Мы были упрямыми детьми. Которым не спалось.
Он улыбнулся, вспомнив прошлое.
Но улыбка быстро исчезла, и он стал совершенно серьёзным, каким бывал в детстве. Его бесхитростное, добродушное лицо всегда отражало именно то, что было внутри него. Казалось, ты видишь отражающееся в водной глади небо, и на этом небе, как и на поверхности воды, непрерывно чередуются облака и просветы.
— Как странно, что ты ничего не помнишь!
Он посмотрел на меня. Потому что это я помнил всю нашу историю.
— Это была третья ступень, — объяснил я. — Первая была, когда мы рассказывали друг другу о том, куда идут поезда. И выяснили, что видим одно и то же, когда один из нас рассказывает. Вторая — когда мы помогли Конни не писаться во сне, попав в её сны. Твои кошмары были третьей ступенью.
— Расскажи об этом, — попросила Лиза.
Окружающий мир обретал всё более отчётливые контуры. Лизины ассистенты пододвинули нам стулья, мы сели.
— Конни спала в одной с нами комнате — там, в летнем детском саду, — сказал я. — Мы просто-напросто находились тогда очень близко друг к другу. И рисковали мы тогда гораздо меньше. В случае с Симоном мы были гораздо дальше друг от друга. И на карту было поставлено нечто… гораздо большее.
— Наша мама умерла, — продолжил Симон. — У неё обнаружили рак груди, и она умерла девять месяцев спустя. И мы переехали жить к отцу. Он приехал в Данию из Польши, до этого за всё наше детство мы виделись с ним самое большее пять раз. Он никак не мог понять, какую еду нам надо давать с собой в детский сад. Вы с Питером делились бутербродами со мной и с Марией. Когда мы завтракали, мы садились перед картиной с изображением джунглей. Меня всё время клонило в сон во время еды. Из-за ночных кошмаров. Тогда-то ты и объяснила нам, как мы должны отправиться в джунгли. В изображение джунглей. Ночью. Во сне. Пока не дойдём до дальнего озера. Через него будет мост. Этот мост ведёт к снам Марии и моим. Так всё и оказалось. У нас ушло на это несколько дней, но ты не ошиблась.
* * *
Наш день в детском саду начинался в семь утра и заканчивался в пять часов вечера.
В середине дня нас кормили горячим обедом. В детском саду была своя экономка и свои поварихи, обычно нам давали тушёный фарш, или котлеты, или тушёное мясо с овощами, или жареную камбалу с соусом из петрушки, а во второй половине дня — бутерброды.
Всё было вкусным, и голодным никто не оставался. В комнатах поддерживалась идеальная чистота, наступала эпоха всеобщего благосостояния — самое её начало.
Перед едой мы обычно пели какую-нибудь короткую песенку — этакую светскую застольную молитву, а вечером — песенку, обращённую к копчёной колбасе, которая заканчивалась словами: «Как же нам она мила, пёстренькая колбаса».
На утро каждый ребёнок приносил с собой бутерброды, Симон и Мария тоже.
Пока их мама не заболела и не легла в больницу, а они на какое-то время не переехали к отцу. Когда он приводил их по утрам, у них обычно не было с собой никакой еды. Иногда он давал им корочку от свиного жаркого в бумажном пакетике. Однажды он положил им в карманы по красной сосиске, ни во что их не завернув.