Бобо - Горалик Линор. Страница 13
— Интеллигентного, — тихо добавил Сашенька.
— Да, интеллигентного! — рявкнул Зорин. — Изначально — интеллигентного, но отравленного, понимаете?!
«Ах, Зорин, Зорин!» — подумал я, и вдруг стало мне за нашего Зорина очень грустно.
— Ах, Зорин, Зорин! — сказал Сашенька очень грустно.
— Что «Зорин»?
Зорин насторожился, и я развесил уши, понадеявшись, что сейчас Сашенька объяснит мне, почему сердце мое внезапно так сжалось от сострадания к этому сильному и знаменитому человеку в военном бушлате с красным, белым и синим значком на груди, к этому человеку, который, как и я, верен был царю и отечеству и, как и я, страдал от наносимых им оскорблений, но нет, надо же было именно в этот момент опять явиться Кузьме, а с Кузьмой — и троим людям, пришедшим размещать, и веселить, и кормить, и чествовать нас в городе Краснодаре. Люди эти, не замечая Сашеньки (и делая вид, что не замечают меня), тут же кинулись жать руки Зорину и говорить о том, как они рады его визиту, да какая это для них честь, да как они ждут его сегодняшнего выступления, да какой банкет они подготовили в его — то есть в нашу, тут они смущенно поправились — честь. Плечи у Зорина распрямились; мне вдруг стало смешно — и неприятно, что мною пренебрегают; я еще не знал, какие у Кузьмы планы на меня в этом городе, но не сомневался, что самые серьезные, и я подошел поближе — голова поднята, хобот вверх, осанка самая что ни на есть достойная царского слона, — так что людям этим пришлось попятиться. Я встал рядом с Кузьмой и красиво, как на параде, встречающим нашим поклонился, привстав на одно колено; они были в восторге, да и как им не быть; жаль, не было на мне моей попоны красно-бело-синей с золотым кантом, а вместо этого был я укутан в шерстяные тряпки, зато на голове у меня была связанная Сашенькой в дороге прекрасная сиреневая шапка, мягкая, с карманами для ушей, и я был уверен, что такой замечательной шапки эти люди никогда еще не видели. Они и правда были впечатлены, кажется, до крайности — пооткрывали рты и не находили слов, так и стояли, пока одна из них, барышня на каблучках, не спросила у Кузьмы очень робко, можно ли слоника погладить на счастье — говорят, очень помогает.
— И постучать? — поинтересовался Кузьма.
Барышня смутилась.
— Мне на права сдавать по вторник… — сказала она, зардевшись.
— Стучите, конечно, — галантно позволил Кузьма, и барышня очень деликатно погладила и постучала меня ручкой в кожаной перчатке по боку.
Я был готов к тому, что и остальные наши сопровождающие поступят похоже, но они, кажется, постеснялись. Зато крепкий мужчина в синем пальто, колом стоящем на его объемистом животе, сказал, разводя руками и поворачиваясь к памятнику:
— Вы уж простите нас за этот позор…
— Да ничего, — сказал Кузьма.
— Интеллигенция — страшные люди, никакой управы на нее, да, Зорин? — сказал Сашенька. Зорин снова побелел.
— Завтракать, завтракать, — заторопился мужчина в сером пальто. — Уж мы вас покормим, и слонику все приготовлено, по вашему брифу собирали, очень надеемся, что доволен будет.
Теплая, сладкая каша с фруктами в теплом, чистом, светлом сарае — его еще и украсили к моему приходу какими-то пышными фикусами, очень радовавшими мой глаз, — как это было бы прекрасно, если бы не ворочались в голове моей тяжеленные мысли, плоские, как плиты, из которых были сложены ступени под памятником, и прогнать эти мысли мне никак не удавалось, и казалось мне, что они медленно оседают у меня в голове, одна поверх другой, одна поверх другой, постепенно заполняя весь мой мозг и растягивая его своими острыми краями, отчего у меня отвратительно заболела голова. Я посмотрел на Яблочко и Ласку — оба уже поели и дремали, хорошо почищенные Мозельским, который в углу нашего сарая доедал свой завтрак и смотрел специально для него поставленный телевизор; да и не думаю я, что готов был бы эти мысли обсуждать с нашими лошадками, — я уже понял, что они совсем неглупы, но легки характером, и мне не хотелось грузить их тем, что тяготило мне душу. Ах, я понимал, я понимал то, что Зорин говорил про отраву, я понимал, что нельзя оставлять безнаказанными такие дела, как это дело с памятником, но хруст сломанной руки… Меня передернуло, и вдруг я не мог больше есть кашу. Но, с другой стороны, если не вселять в этих людей понимание, что последствия за оскорбление царя будут крайне серьезными… И ведь не каждый день же, конечно… Я закинул в рот еще немножко каши, и ее сладкий вкус приободрил меня. Да, конечно, царь наш, как всегда, во всем прав: дело тут не в серьезности или несерьезности последствий, дело в том, что чрезмерная мягкость с преступниками такого рода будет означать слабость власти, готовность власти терпеть оскорбления, а это, конечно, недопустимо: если проявить слабость к врагу внутреннему, то какой знак это подаст врагу внешнему, каковыми мы окружены? Если бы я от своей кормушки не отгонял опоссумов со всей строгостью, на какую был способен, уже на следующее утро на мне бы бонобо попытались всей ватагой кататься и по всему султанскому парку пошел бы слух, что я ослаб, а может быть, и из ума выжил, и к вечеру у моего тазика уже бы внаглую вечно голодные горалы паслись. Вот в чем вся логика! — сказал я себе, и порадовался собственному уму, и зачерпнул каши еще раза три-четыре. Но тут хруст снова вспомнился мне, и кашу я уже опять есть не мог… Черт знает что, а не завтрак! Хорошо еще, что пришел Толгат и стал мерить мне на переднюю левую ногу войлочную чуню, а к правой задней прикладывать раскроенные уже детали. Готовая левая передняя чуня села на меня как нельзя лучше, а правая задняя получалась, как понял я из бормотания Толгата, великоватой, и надо было ее еще немножко обкроить, но по всему выходило, что дальше я, слава тебе господи, пойду уже обутым и сегодня вечером последний раз будет Толгат вытаскивать палочкой всякую дрянь из моих несчастных расслоившихся ранок. Кузьма, пришедший нас проведать, смотрел на примерку чуней с большим интересом и очень Толгата хвалил, обещая, что сегодня же найдут ему здесь, в Краснодаре, сапожную мастерскую, где к чуням пристегают надежные подошвы. По мнению Толгата, до Ростова-на-Дону, где должны были ждать меня сапоги, чуни дотянут, а там…
— А там есть у меня вот какая идея, — сказал Кузьма, но тут в телевизоре заиграла тревожно-бодрая музыка, и Кузьма со словами «Так-так-так!» метнулся к телевизору.
То были местные новости, и начинались они рассказом про наш памятник и про то, как преступники не просто залили его краской и оскорбили царя ужасной надписью (какой именно, правда, не уточнялось), но и при задержании чуть не убили полицейского. Рыжий полицейский появился в кадре с синим лицом и свежим шрамом над глазом: его облили краской, колотили по голове ведром, попытались кистью выбить глаз, он едва не лишился зрения. К счастью, преступники задержаны, а памятник сейчас спасают добровольцы (их оказалось очень много — человек пятнадцать, и все с тряпками и ведрами). Так что понятно было, что все будет хорошо.
— Молодец вы, Кузьма Владимирович, — сказал Мозельский. — И как вы это все сразу поняли.
— Я что, — сказал Кузьма скромно. — Я на них посмотрел и думаю: опоздай мы — такие бы и ведром колотили, и краской облили бы, и кистью бы тыкали…
— Небось, — сказал Мозельский с уважением.
Глава 6. Крыловская
Чертова шапка, ах, чертова шапка! О, как бываешь страшен ты, русский март!..
Светлым утром вышли мы из Краснодара, нежным утром; спокоен был Кузьма, весел был услышавший какие-то славные фронтовые новости Зорин, Толгат мой ехал на мне верхом в такой же, как моя, сиреневой шапке, связанной заботливым Сашенькой, и поверх нее еще приладив огромной дулей красивый серый пуховый платок, купленный на выходе из города у бойких бабушек вместе с кастрюлей теплой картошки, теперь приятно гревшей мне шею; досматривал в подводе, на тщательно уложенном фураже, утренние сны сам Сашенька, уткнувшись в затылок храпящему Аслану, который наконец согласился отказаться от комичного своего щегольства и приобрести в Краснодаре страшные, но теплые зимние сапоги, комбинезон на пуху и огромную толстую куртку; Мозельский правил лошадками, которые вели между собой неспешный семейный разговор. Я был в странном настроении: я думал о Нем. Я представлял себе нашу встречу: впервые в жизни смущала меня моя величина, и мне хотелось стать меньше, стать таким, чтобы показать Ему: я здесь, чтобы служить; спасать; смиряться; но смиряться как воин перед военачальником — другого, конечно, ему и не надо. Важный вопрос занимал меня: вставать ли мне при встрече на одно колено или на два? В том, чтобы встать на одно, больше достоинства, на два — больше смирения; я решил наконец, что Толгат ближе к этой встрече, при мысли о которой подводило живот, даст мне правильную подготовку, но все равно разволновался и пошел слишком быстро, и Яблочко крикнул мне, чтобы я не несся вперед как оголтелый: хорошо мне вольно чесать, а на них подводы и чертов формалин. Я извинился и сбавил шаг и заметил, что небо потемнело и погасло и какой-то черный ветер поднялся и принялся дуть мне в лицо, и Кузьма сказал: «Не нравится это мне», — и вдруг от этого черного ветра и слова «формалин» ход мыслей моих изменился: вдруг, неясно почему, стало мне страшно, что я до Него не дойду. Внезапно что-то произошло во мне: по ногам побежали мурашки, мне стало холодно, холодно даже в шапке и чунях, сердце мое забилось часто при мысли, что я могу умереть в пути; отчего бы я, спрашивается, умер? — ах, да не знаю, не знаю, страх мой совершенно не искал ответа на этот вопрос, он окутывал меня морозом лютее любого мороза, щеки мои горели от стыда: я вдруг почувствовал, каким бы это было лютым позором — не дойти, разочаровав Его, оказаться настолько слабым (защитник! Боевой слон!), чтобы даже пути до него не вынести! Ноги мои вдруг стали подгибаться, сердце — колотиться; я встал на месте и принялся хватать ртом воздух; ужас мой был таким реальным, что я вдруг понял: прямо сейчас, прямо от этого ужаса я и могу умереть! Я дрожал, не разбирая, что говорит мне напуганный Толгат, видимо пытавшийся меня успокоить; а черный мартовский ветер дул все сильнее, а небо делалось непроглядным, и уже Аслан, разбуженный и встревоженный, бегал вокруг меня, а я, в ужасе от этих мыслей, которые словно бы раздувал во мне черный мартовский ветер, несший такие же черные, мокрые листья, липнувшие к моему лицу, стал крутиться на месте; Толгат вцепился мне в уши, наземь упала кастрюля, я топтал картошку, и тут что-то впилось в мою ногу, я заорал, а Аслан отбежал в сторону, и я увидел в руках его шприц. Мышцы мои вдруг расслабились, и все мне стало все равно. Я опустил голову. Пальцы Толгата на моих ушах разжались, и я понял, что он делал мне больно.