Незримый рой. Заметки и очерки об отечественной литературе - Гандлевский Сергей. Страница 41

Однако временами в знакомом поэте настойчиво проступало нечто новое, будто скрываемое от взгляда. (У меня был приятель, заправский весельчак, который всячески подчеркивал эту особенность своего нрава. Но когда он забывался или думал, что за ним не наблюдают, в его облике проглядывала какая‐то мертвенная грусть.) Так и здесь.

Первой подобной неожиданностью стала поэма “Alter ego” (1977), довольно темного и даже злодейского содержания. Лирический герой поэмы, маясь тоской и скукой, воспитывает себе на потеху проходимца. Герой с такими демоническими наклонностями был нечастым гостем в советской словесности, о которой В. Набоков сказал: “Мы возвращаемся к самым истокам литературы, к простоте, еще не освященной вдохновением, и к нравоучительству, еще не лишенному пафоса”.

Но “Alter ego” дело не ограничилось. В некоторых стихотворениях Александра Межирова облик лирического героя (“другого я”) решительно не соответствует привычному и обаятельному образу автора: честного официального маэстро, талантливого певца “окопной правды”, эдакого советского Хемингуэя, правда запродавшего душу не дьяволам алкоголя и корриды, а в открытую – цирку и втайне – бильярду и картам. Сквозь помянутые стихотворения проглядывают мрак, травма и драма.

Межиров по‐русски подозрительно относился к поэзии (“До тридцати – поэтом быть почетно, / И срам кромешный – после тридцати…”) и в известных отечественных традициях чтил простоту (взять хотя бы пастернаковский протест против “турусов и колес”); причем отстаивал ее и в стихах, и в критических заметках: “Поэзия почти заблудилась в зарослях внешней непростоты. Рискованно, беспрепятственно удлиненные строки с бесчисленными безвольными анжанбеманами начали разрушать деспотизм формы, не дающий материи разбегаться. Новейшая поэзия в пределах последних трех с лишком десятилетий не выдержала самого грозного испытания – испытания простотой, не той, которая хуже воровства, не внешней. Наука оказалась более выносливой, ибо истоки многих ее идей не логической, а эстетической природы. Стремление к упорядочению, симметрии, к изяществу результата зачастую служит одной из главных движущих сил научного исследования, между тем как в поэзии подвергся порче один из главных ее инстинктов – инстинкт лаконизма (понятие не арифметическое). Видимо, неслучайно серьезный исследователь поэзии и апологет Мандельштама, быть может, несколько неожиданно даже для самого себя воскликнул недавно: «Сегодня только ленивый не пишет невнятные стихи, уже сложились группы стихотворцев, сделавших непонятное своим знаменем». <…> Попытки набить руку на метафизической тревоге и трансцендентальном гуле не увенчались успехом.

Избежать влияния этих процессов, вероятно, невозможно” 15.

Теперь на ту же тему – в рифму:

Останется лишь то, в чем нет анжанбеманов.
Нет, потому что их быть вовсе не должно.
А то, в чем есть они, все то исчезнет, канув
В небытие, на дно, с поэтом заодно.

Главный за последние полтораста лет авторитет подобных настроений, разумеется, Лев Толстой. Межировское увлечение цирком, бильярдом, карточной игрой, скорей всего, одного с культом простоты происхождения, потому что в перечисленных выше забавах на кону материи вовсе не шуточные, а то и “полная гибель всерьез”, и участие в таком времяпрепровождении исключает самозванство и пускание пыли в глаза.

Но если внутренний конфликт между простотой и пестротой в искусстве – вечный и доброкачественный, восходящий еще к житийной литературе, то другая психическая трудность, лишавшая Александра Межирова душевного покоя, объяснялась травмирующими событиями ХХ столетия, свидетелем и участником которых поэту довелось быть.

Межиров принадлежал к советскому поколению, отождествлявшему себя с государством и исповедовавшему его ценности и идеалы, разделяя тем самым ответственность за деяния государственной власти. Эту особенность мироощущения точно подметил Самуил Лурье: “21 августа шестьдесят восьмого года у целого поколения украли из жизни смысл. Люди‐то были советские, отделять себя от государства не умели совершенно. Презирать его, не презирая себя, не могли… И особенно мучительным (смешно теперь и странно вспомнить) было вот это понимание: что чувствовать себя своим в таком государстве – вот в этом, в своем же! – несовместно с совестью… Порядочным остался только отчужденный человек. В сущности, подпольный. Который не доверяет государству – и сам, понятно, у него на подозрении …”

Вот и песенка Булата Окуджавы о том же и помечена тем же годом:

Вселенский опыт говорит,
что погибают царства
не оттого, что тяжек быт
или страшны мытарства.
А погибают оттого
(и тем больней, чем дольше),
что люди царства своего
не уважают больше.
1968

До конца 60‐х годов ХХ века наиболее совестливые представители трех-четырех поколений отечественной интеллигенции ощущали себя участниками своеобразной эстафеты долговых обязательств – перед народом, страной, государством, наследственными идеалами.

Современники революции, свидетели кровопролития, разрухи и массового одичания, приструнивали и стыдили себя в минуту слабости за малодушие: “Не хныкать – для того ли разночинцы рассохлые топтали сапоги, чтоб я теперь их предал?..” – и настаивали на причастности к социалистическим будням и праздникам с их всенародным оптимизмом и энтузиазмом: “А разве я не мерюсь пятилеткой?..”

Молодые люди военной и послевоенной формаций с почтением относились к “отцам”, героям и труженикам революции, – и там было чему восхищаться, взять для примера “стариков” Трифонова, Окуджавы, Межирова или Алексея Германа! Да я и сам краем детства и отрочества застал людей этой породы и могу засвидетельствовать их удивительную человеческую порядочность.

Отщепенство, внутренняя эмиграция вошли в интеллигентский обиход в конце 60‐х – начале 70‐х годов. Триумфальный представитель этой талантливой индивидуалистической генерации Иосиф Бродский, по воспоминаниям, не узнавал в лицо членов Политбюро на плакатах и запечатлел это олимпийское самочувствие в хлесткой формулировке: “Свобода – это когда забываешь отчество у тирана…”

Кстати сказать, возможно, нынешняя общественная апатия – одно из парадоксальных следствий той некогда выстраданной позы надмирного одиночества. Став сословной модой, индивидуализм б/у выдает свое гражданское малодушие за умудренное пребывание над схваткой. Об этой подмене много и горячо пишет Лев Рубинштейн. А тем временем власть, пользуясь поветрием неучастия, прибирает свободу к рукам, и уже наши дети, возмещая родительское бездействие, взялись за работу протеста и просвещения. Об этом стихотворение Татьяны Вольтской:

* * *

Лене Чижовой

Мы были счастливы вполне,
Когда нам кляп из пасти вынули —
Не зарыдали по стране,
Не оглянулись – руки вымыли.
Мы проиграли, ты и я,
Бездарно прогуляли оттепель.
Наш крест взвалили сыновья —
Нам уготованный – и вот теперь
Не нам, а им – тюрьма и кнут.
Мы рядом – плачущею свитою
Пойдем, не нас, а их распнут.
Опять. И это мы их выдали.
2019

Но эта довольно приблизительная поколенческая диалектика увела меня в сторону от разговора об Александре Межирове – он‐то принадлежал к военной генерации, для которой идеалы отцов-энтузиастов еще были святы: