Когда наступит тьма - Кабре Жауме. Страница 15

– Да?

– Я очень сожалею.

– Спасибо, Тино. Скоро прибуду.

Все из-за тебя, Тино, из-за того, что дал мне номер телефона, который никогда не должен был мне давать, а я не должен был просить.

Он и думать забыл о Клер, он забыл, что все это затеял для того, чтобы все в их жизни переменилось. Потрясение было слишком велико. Вертолет уже набирал высоту, а он все еще думал, а не унести ли ноги на край света, ведь и дня не пройдет, как все будет раскрыто.

Пролетая над хижиной Пероза, он без особого интереса заметил, как разбрелось по долине обширное стадо баранов, равнодушных к драмам, творящимся на небесах. Только пастух задрал голову, приставив ладонь ко лбу, как козырек кепки. Пилот повел машину по спирали вверх для соблюдения необходимой дистанции при перелете через перевал Аула; это его приободрило, доказывая, что, как бы он ни паниковал, лучше быть живым, даже если ты боишься и тебя мучает совесть, чем жертвой топорно проведенного убийства, которое должно было сойти за несчастный случай. И тут под действием вибрации укрепленный под задним сиденьем маятник наконец отцепился, заработал и привел в действие механизм, два дня тому назад установленный уже мертвыми ныне богами в солнечных очках, и на глазах у перепуганного пастуха и у стада баранов вертолет величественно взорвался, внезапно преобразившись в колесницу Ильи-пророка, гигантский, печальный и в своем роде прекрасный огненный шар. И вот клуб огня превратился в сгусток дымящегося металлолома и грянулся о землю возле хижины Пероза, неподалеку от скромного надгробного памятника, как будто ему тоже хотелось на пастбище к баранам. Когда все снова стихло, дрожащему от ужаса пастуху показалось, что из-под земли раздался хриплый замшелый голос: ядрена мать, угомонитесь, суки! Опять явились к нам мудилы с фотовспышками…

Клавдий

– Ты слышишь меня, Клавдий?

– Что?

– Слышишь?

– Да.

– И что я тебе сказала?

Он оторвался от книги, в которую был погружен, и молча смотрел на нее.

– Что я сказала? – нетерпеливо повторила она, стоя в дверях кабинета.

– Не знаю.

Она глубоко вздохнула, чтобы запастись терпением.

– Я ушла.

– Хорошо.

– Приготовишь себе обед.

– Конечно.

– Бобы стоят возле микроволновки.

– Я не знаю, как эта штука включается.

– Хорошо, я рядом с ними ковшик поставлю. Хорошо?

– Конечно. Когда ты вернешься?

– Не знаю.

– Хорошо.

– Ты даже не спрашиваешь, куда я пошла.

– Куда.

– Не важно. Бобы, ковшик, кухня. Уяснил?

– Да-да, спасибо.

Послышались шаги жены, бряканье посуды на кухне, потом она снова появилась в дверях кабинета. Он поднял голову. Она разглядывала его, как изделие, выставленное на продажу.

– Перед выходом из дома переодень рубашку.

– Я никуда не пойду.

– Слышишь? Переодень рубашку, если пойдешь куда-нибудь.

– Чем тебе моя рубашка не понравилась?

– Она ужасна.

– Я никуда не собираюсь, – пробормотал он, отстаивая свое.

Но шаги жены уже удалялись вглубь коридора. Он услышал еще, как заскрипела, открываясь, дверь квартиры и как жена, смирившись со своей судьбой, ее захлопнула.

Клавдий снова надолго уткнулся в книгу в тишине квартиры. Через час с лишним он поднял голову: ему хотелось есть.

– Эрминия?

Никто не ответил. Тогда ему смутно припомнилось… Нет, точной уверенности в том, о чем она говорила, у него не было. Он поднялся и вышел из кабинета.

– Эрминия?

Проходя по коридору, он заглянул в кухню. Увидел ковшик и бобы, и тут все вспомнил. Насыпал нут в ковшик и поставил подогревать на медленном огне. Вышел из кухни. Уселся в гостиной в кресло и стал внимательно вглядываться в картину, которой бредил уже несколько месяцев. С тех пор как истратил на нее последние деньги, вопреки протестам Эрминии, в негодовании заявлявшей, что, поставив единственное действующее лицо к зрителю спиной, художник[24] над ними просто насмехается. Да, женщина на картине была изображена со спины. Но можно было почти наверняка угадать, как выглядит ее лицо в профиль, и это делало незнакомку привлекательнее. На нее было приятно смотреть, хотя просторная крестьянская одежда и скрадывала очертания фигуры. Ему хотелось как следует разглядеть ее лицо. Куда она направлялась так решительно? Вдаль, туда, где на горизонте…

Он встал и подошел к холсту. Впервые за многие месяцы, прошедшие с тех пор, как они приобрели эту картину, он заметил, что там, куда шла женщина, что-то сияло таким блеском, что казалось, будто…

– Гляди-ка, – сказал он вслух, хотя говорить было и не с кем.

Он вплотную приблизился к полотну, к этому сиянию. И краем глаза взглянул на крестьянку, словно, подойдя так близко, обогнал ее и, ненавязчиво обернувшись, мог уже как следует разглядеть ее лицо. И увидел его. Сияющее, лучезарное.

– Доброе утро! – сказал он, не в силах оторвать от нее глаз. – Куда вы направляетесь?

– Туда. К свету. А вы?

– А я нет… Я хотел только увидеть ваше лицо.

Крестьянка остановилась и, с весьма беззаботным видом уперев руки в боки, от души расхохоталась:

– Вот и увидели. Откуда вы?

– Я и сам толком не знаю. Можно я пойду с вами?

– Конечно.

– Какой приятный запах!

– Вы это про коровяк?

– Ах, я уже так давно не… что вы сказали?

Он уже осознал, что безнадежно влюбился в эту женщину. И с некоторым сожалением обернулся, но не увидел ничего, кроме окрестностей села, где, наверное, жила эта крестьянка, казавшаяся ему необъяснимо привлекательной. Он был немолод, но чувствовал, что полон сил, решимости, стремления к счастью, желания видеть восходящее с Леванта солнце, и сказал крестьянке, если ты дашь мне руку, мы пойдем вместе смотреть на восход солнца, которое вот-вот выкатится из-за… как называется эта возвышенность?

– Ослиный холм[25].

– Ослиный холм. Какое прекрасное название.

– Это просто его название. А вас как зовут?

Профессор протянул ей руку. Первый отрезок пути он знал на память, ведь он давно его разглядывал, сидя у себя в гостиной. Но они уже вышли на менее знакомое место, ярче освещенное восходящим солнцем…

– Господи, какая свежесть!

По обе стороны дороги тянулось жнивье.

– Да, это роса.

– Ах, роса… – растрогался профессор, вдыхая полной грудью. И представил себе, что ему восемь лет и он шагает по тропинкам Сау[26]. Он повернулся к женщине.

– Я люблю тебя, – сказал он. Все еще держа его за руку, она поглядела ему в глаза и рассмеялась; смех показался ему похожим на журчание ручья. Тут до Клавдия донесся свежий запах ржаных и пшеничных колосьев, недавно скошенных и связанных в снопы.

С неясным чувством вины он оглянулся на запад. Виднелось только село крестьянки, как несколько минут назад, будто они и не сдвигались с места, хотя свет с востока становился все ярче.

Клавдий и смешливая крестьянка очень скоро дошли до Ослиного холма. Солнце уже поднялось выше, теряя желтизну зари, и теперь глазам было больно смотреть прямо на него. Все в округе сияло. До вершины холма доносился запах скошенной пшеницы. А внизу было жниво, снопы, сложенные в стога…

– Вы до сих пор так и жнете? – спросил он, указывая на стог возле дороги.

– А как же еще?

Он решил не уточнять. Происходившее с ним было невероятно; он взял крестьянку за руки и спросил, как ее зовут. Она улыбнулась и спросила, глядя на карман его рубашки:

– Что это такое?

Он опустил голову. Авторучка. Достал и протянул ей:

– Хочешь, подарю? Она серебряная.

Ручка осталась лежать у нее на ладони.

– А что с ней делать?

– Писать. – И немного пристыженно добавил: – Ты ведь умеешь писать?

– Нет, что вы!

Она вернула ему ручку, потеряв к ней интерес:

– Разве пишут не карандашом?

Он присмотрелся к ладоням девушки: у нее были сильные рабочие руки; почти мужицкие.