Яма - Акунин Борис. Страница 2
Двое его подчиненных зазвякали железками, зарычали на нас:
– Смирно стоять! Руки вперед!
– Позвольте я научу этих грубиянов манерам, – попросил я господина по-японски. – Я их немножко побью, без членовредительства, бережно положу на обочину, и мы пойдем своей дорогой.
Он ответил сердито, заикаясь чуть больше обычного:
– К служителям з-закона следует относиться с п-почтительностью. Это раз. Парижский поезд уходит т-только в полдень. До того времени нас успеют объявить в розыск, и мы все равно никуда не уедем. Это д-два.
Оба аргумента, особенно второй, были резонны. Прежде всего искать нас, конечно же, будут на станции – никак иначе из этой дыры до Парижа не доберешься.
– Мсье бригадир, произошло недоразумение, – обратился господин к жандарму. – Я американский частный детектив Эраст Фандорин…
– Ага, а я Шерлок Холмс, – опять перебил молодой наглец. – Руки!
В разговор вступил я, хоть мой французский в ту пору был еще не очень хорош:
– Господин Шерлок Холмс тоже здесь, неподалеку, и может подтвердить, что…
– Хватит нести вздор! – рявкнул бригадир Бошан. – В участок их! Обыщем и допросим.
На нас надели наручники и очень невежливо, за шиворот, поволокли куда-то в темноту.
– Выдержка, Маса, выдержка, – повторял господин. Только поэтому я не сделал то, что очень хотел сделать.
В участке нас обыскали, изъяв всё, что сочли опасным или подозрительным. Мой нунтяку бригадиру подозрительным не показался – подумаешь, две деревяшки с веревочкой – и был сунут обратно в мой карман.
– Это и есть палочки, которыми вы, китайцы, всё едите? Я слышал о них, – сказал Бошан.
При ярком газовом освещении стало видно, что он еще совсем молод, лет двадцати с небольшим. Усы, вероятно, отрастил для солидности. Остальные двое были много старше, на своего начальника они посматривали снисходительно.
– Вряд ли до конца дежурства еще что-нибудь произойдет. Все-таки новогодняя ночь. Мы ляжем, поспим, а, командир? – спросил щекастый Люка. – Этих запрем в камеру, а допросим утром.
Бригадир сосредоточенно рассматривал отобранные у нас вещи. Они были аккуратно разложены на столе: самовзводный «герсталь» (господина), маленький «браунинг» (мой); стилет в щиколоточном чехле (господина), складная бритва (моя); нефритовые четки, золотой «брегет», перламутровая расческа, медальон на цепочке, черепаховое портмоне, серебряное зеркальце, карманная лупа (всё – господина); золотой «хэмпден», баночка с мармеладными шариками, имбирный пряник, который я вчера купил в поезде на случай голода, плитка шоколада «Экстаз», приобретенная с той же целью, фотокарточки шести красивых женщин (это всё – мое).
– Не время спать, – озабоченно сказал Бошан жандарму. – Отправь с нашего аппарата телеграмму-«молния» на парижский адрес господина дэз Эссара. «В ваш дом вторглись воры. Немедленно приезжайте проверить, что пропало. Бригадир жандармов Пьер Бошан». А ты, Бернар, бери бумагу. Будешь вести протокол допроса.
Он спросил наши имена. Спросил меня, как пишется Masahiro Shibata, и записал на французский манер Chibata. На место жительства – «Нью-Йорк» скептически хмыкнул.
Стал выяснять, зачем нам столько оружия и почему у меня такое количество сладостей. Попробовал и мармеладку, и шоколад, и пряник – не наркотик ли. Долго разглядывал красавиц.
– Сообщницы?
– Нет, – ответил я. – Это красавицы, которых я любил в минувшем году и которых с удовольствием вспоминаю.
У меня в ту пору был ритуал. Я носил во внутреннем кармане фотокарточки женщин, которые в течение года дарили меня своей благосклонностью, а первого января с благодарностью сжигал снимки на лавандовой свечке, произнося моление, чтобы новый год оказался не менее щедр на любовь.
– А почему они все такие толстые?
– Потому что они красавицы.
– Ладно. – Жандарм придвинул к себе золотые часы, четки, медальон, портмоне и расческу. – Перейдем к вашей добыче. Это вещи, которыми вы разжились в замке? Неплохой улов.
– Всё это наше! – возмутился я.
– Вы упускаете шанс на чистосердечное признание. Когда приедет хозяин и опознает свою собственность, будет поздно.
Господин снова помянул комиссара Ляшамбра, но это имя почему-то очень сердило молодого жандарма. Препирательство ни к чему не привело. В результате мы были посажены в камеру и просидели в ней до самого вечера.
Где только не доводилось мне проводить первый день года! Однажды, скрываясь от головорезов из шайки Пако-Живодера, логово которых находилось на кладбище, я много часов пролежал в гробу, в обнимку с покойником, и многому у него научился: хладнокровию в любых обстоятельствах, благу неподвижности, неиссякаемому терпению. В другой раз, ведя слежку за сектой оскопителей, я изображал сугроб и спасался от холода только горячей водкой, которую тянул из термоса через резиновую трубочку, потому что шевелиться было нельзя.
Но сидеть в камере захолустного полицейского участка, за хлипкой дверью, которую я запросто вышиб бы ударом ноги, было унизительно и очень скучно. Мне кажется, что и в господине шла внутренняя борьба между раздражением и почтительностью к служителям закона, причем первого становилось всё больше, а последней всё меньше. Господин пытался медитировать в позе дзадзэн, но судя по словам, то и дело срывавшимся с его губ, отрешиться от земной суеты не получалось. Я был даже вынужден сделать ему замечание: традиция, конечно, предписывает первого января поминать покойных родителей и в особенности матушку, но не в такой манере.
Чтобы отвлечь господина от нехороших мыслей, я попробовал занять его разговором о вере в приметы. Правду ли говорят, что как встретишь новый год, так его весь и проведешь? Я также высказал надежду, что двадцатый век начинается не с тысяча девятисотого, а с тысяча девятьсот первого года, ибо, если столетие пройдет под знаком тюремной решетки, это будет слишком грустно.
Но господин беседу не поддержал, и я стал сочинять новогоднее стихотворение, используя вместо рисовой бумаги облупленную стену, а вместо кисточки кусок мела, валявшийся на полу. Этой письменной принадлежностью наши предшественники по заточению искалякали все поверхности, так что мне пришлось сначала стереть рукавом изображение обнаженной женщины, очень непривлекательной.
Поэтический труд надолго меня занял. Я лишь прервался на обед – в окошко нам сунули две палки очень вкусного хлеба с куском отвратительно пахнущей французской колбасы «андуй», которая вся досталась мне. Пить пришлось воду, но я представил себе, что это сакэ, и произнес обычное новогоднее пожелание:
– Пусть невзгоды, встречающиеся на нашем пути, укрепляют наш дух и способствуют самоусовершенствованию.
– Катись к черту, – хмуро ответил господин.
Знаете что? Я, пожалуй, буду называть его на русский лад: «Эрасуто Петоробиччи». Это очень длинно и очень утомительно для японского глаза, а для японского языка труднопроизносимо, но мне так приятнее. Буквально это значит «Эраст сын Петра», знаменуя почтение, с которым русские относятся к персоне отца – тут даже нам с нашим культом предков есть чему поучиться. Я был бы рад, если бы ко мне обращались не просто «Сибата-сан», а «Масахиро Тацумасович», отдавая дань памяти моему родителю, которого давно уж нет.
Пока Эраст Петрович предавался меланхолии, я закончил работу над стихотворением в семнадцать слогов. После многих переделок оно получилось такое:
Я остался очень доволен. Смысл истинно красивого хокку должен быть понятен только сочинителю, ибо никто кроме тебя самого не знает твоей души. В стихотворении соединились январский снег и образ обеих стран, дорогих моему сердцу: зимняя русская птица и бело-красный японский флаг.