Лога - Голубков Михаил Дмитриевич. Страница 17
И поэтому, набежав на свежий наброд зайца, остро и раздражающе пахнущий, Одноухий пустился, не мешкая, по следу, сначала большими, торопливыми скачками, затем, почувствовав близость добычи, перешел на осторожный, скрадывающий шаг, мягко ступая каждой лапкой, выписывая за собой ровную следовую строчку, похожую на лисью.
На зайцев, особенно на старых крупных самцов, Одноухий нападал в исключительных случаях, только когда был очень голоден. Косой, пока ему кровь выпустишь, пока перегрызешь горло, так прокатит по лесу, так наколотит, намнет бока, падая с маху и кувыркаясь в снегу, что и добыче не рад станешь, а то может и вовсе содрать с себя ветками и кустами, исхлестать, расшибить о деревья.
Заяц кормился у самой дороги. Днем тут разъезжались две машины, свалили на обочине несколько молодых осинок, и сейчас косой обгладывал их, лакомился нежными, вкусными вершинками. Погложет-погложет, вскинется на задние лапы столбиком, замрет, прослушивая лес, — нет ли кого поблизости? — и снова гложет. Самого зайца было плохо заметно на снегу, только длинная тень выдавала, уродливая, подвижная, с трясущейся от старания мордочкой, с нелепо торчащими ушами.
Одноухий подкрадывался к зайцу со спины, он вытянулся, он низко стлался над снегом, он бесшумной змейкой огибал тонкие стволы осинника, он неподвижно застывал с поднятой лапой, когда заяц вскидывался, вертел головой в настороженности. Но все было напрасно, в одну из своих вскидок заяц не то услышал, не то углядел куня своим острым боковым зрением, сделал огромный стремительный прыжок — и запоздало бросившийся Одноухий промахнулся. Снова разбежался и бросился — и снова промахнулся.
Кто сказал, что заяц всего боится? Поняв, что его преследует всего лишь навсего куница, ноги и сила которой не чета волчьим и лисьим, заяц не побежал далеко, кружил по осиннику, спасался от набегов куня, круто и неожиданно сворачивая. Не желал косой покидать насиженного жировочного места.
Так они побегали возле дороги с полчасика, разогрелись. И Одноухому надоело пустое занятие — настороженного зайца разве догонишь.
Он опять нырнул в сплошную лесную тень, опять рыскал, обследовал все попадавшиеся буреломы и завалы, все щелистые и дуплистые сухостоины, все трухлявые, пустотелые валежины, но мышей больше не находил.
Под утро, когда луна заметно снизилась, порозовела, умерив свой яркий утомительный свет, когда мороз стал еще крепче, а снег еще жестче и скрипучей, он пошел по лесу верхом, «грядой», прыгая с ветки на ветку, с дерева на дерево, искал рябину или черемуху с уцелевшими ягодами.
Черемуховые и рябиновые кусты попадались часто, но все они были без грузных кистей, висели лишь отдельные сиротливые ягодинки, да и те полусгнившие, засохшие. Нынешний год вообще не черемуховый и не рябиновый. Редко-редко где краснеющие и чернеющие ягоды склевали по осени дрозды.
Зато, идя верхом, Одноухий вдруг учуял явственный запах близкого беличьего гнезда. Запах доносился от огромной столетней липы, раздвинувшей лес своими кривыми, в шишковатых наростах ветками и утвердившейся на гребне склона царственно, особняком.
Одноухий осмотрел липу с соседней елки, увидел высоко в развилке сучьев отверстие-лаз, продолбленное дятлом, прыгнул на царь-дерево, молниеносно взлетел по толстой, потрескавшейся коре к лазу, чтобы белка, услышав его, не успела выскочить.
И напрасно он поспешил: если бы белка выскочила, Одноухий все равно бы загонял, поймал ее, ночью белке не скрыться от куницы, а так она осталась в гнезде, и никакими силами ее оттуда не выкурить было. Отверстие оказалось маленьким, даже голова не входила. Одноухий засунул в дупло лапу, шарил, тянулся ею, выпустив когти, но гайно располагалось гораздо ниже, и когти хватали пустоту.
Белка напуганно, яростно шипела, урчала на смертельного врага, бегала по дуплу, легко увертывалась от слепой лапы. Она вкусно, аппетитно пахла, все больше и больше раздражая и горяча Одноухого. Ох, как ему не терпелось насытиться белкой и улечься в еще теплое гайно на дневку!
Он облазил, осмотрел дерево сверху донизу: нет ли запасного выхода? Выхода не было. Надежное, неприступное, как крепость, жилье.
Дорога для бегства белке была теперь открыта — пожалуйста, беги, — однако белка и не собиралась выскакивать, дупло, видно, не раз спасало ее от опасности.
Беспомощно и отчаянно заскулив, Одноухий вновь кинулся к дуплу, впился зубами в кромку отверстия, грыз, царапал когтями, расширяя лаз, но дерево попало крепкое, плотное, не тронутое сверху гнилью, к тому же и стенка дупла оказалась толстой — грызть да грызть эту стенку.
Рассвет застал его на дереве, ненужный совсем, мешающий и пугающий рассвет. Одноухий не любил дневного времени, когда он был хорошо заметен на снегу. Обо всем позаботилась природа, все дала Одноухому: и ночное зрение, и слух острый, и нос чуткий, и густой, спасающий от морозов мех, а вот цвет на зиму не сменила. Впрочем, в темной хвое куня не скоро заметишь, но ведь и хвоя зимой часто бывает белая — в снегу или инее.
Луна, казалось, и не собирается покидать небо, истлевшим, пепельным шаром висела она над горизонтом, засела, застряла в серой мгле, как в какой-то вязкой жиже, нисколько не снижаясь вроде, не проваливаясь. Холод тоже держался, не ослабевал, наоборот, еще пуще взъярился перед восходом, будто запасался крепостью впрок, чтобы не очень уступить солнцу днем. И лес вокруг как бы съежился в последнем усилии, запал, притаился под этой вспышкой, перемогался под ней, все сильнее опушаясь изморозью.
Отверстие Одноухий увеличил лишь чуть-чуть, извозив, измусолив его слюной и потертыми, кровоточащими деснами, но в дупло по-прежнему входила только лапа, белка по-прежнему была недосягаемая.
Тогда Одноухий решил перехитрить белку. Он отбежал от дерева, нашел молоденькую пышную пихточку, с мягким, свисающим до самого снега и образующим укрытие лапником, забрался в это укрытие, как в специально приготовленный шалашик, высунул мордочку — вся липа была на виду. С первыми лучами солнца белка должна спуститься вниз. Белки любят порезвиться, пожировать на утренней зорьке.
Весь день он пролежал в душистом лапнике, не спуская полуприкрытых, полудремлющих глаз с липы, но белка так и не показалась, не выскочила из гнезда. То ли до сих пор опасность чувствовала, то ли мороза боялась, то ли в дупле были запасы корма.
Весь день Одноухий пугливо вздрагивал, поднимал голову, когда по дороге, сотрясая землю, проносились груженые машины. Он еще ни разу не ложился на дневку так близко у дороги. Хотя к машинам пора бы уж давно привыкнуть, их сейчас много ходит по всему лесу.
Меж тем все в природе двигалось своим чередом. Снова упало, так и не успев как следует подняться и разогреться, солнце, смяв, пробороздив зубчатый лесной горизонт своим тяжелым, в тусклой окалине телом. Снова взбодрился, окреп мороз, встречал раннюю, не опоздавшую заступить на дежурство луну, сегодня уже не такую однобокую, правильней округлившуюся, заметно прибавившую в полноте и весе, точно кто-то там, на другой стороне земли, хорошо подкормил ее, размял и выправил бок. Свету луна тоже прибавила, всплыла сразу яркая, пронзительная, будто надраенная, будто полуночная.
В час этой пересменки небесных светил Одноухий покинул лежку и, даже не взглянув больше на липу с беличьим гайном, пустился привычной трусцой по лесу. Он чувствовал скорую перемену погоды, недаром луна взошла такая омытая, чистая, она словно спешила отвести душу, отполыхать, отсияться, пока не наплыла облачность.
Одноухий еще до темноты обшнырял в верховьях склон лога, выскочил на вырубку, голую, неприютную, широко распахнутую для стужи, с затвердевшими сизыми волнами сугробов, с мотающимися скрипучими качалками. И хотя было тихо, безветренно, а качалки стояли далеко, в воздухе улавливался все тот же тяжелый запах, который отпугнул вчера куня от речки. Одноухий знал эту вырубку, частенько выбегал на нее, только с других сторон, и всегда старался повернуть обратно. Качалки пугали его своей громадностью, своим несмолкаемым железным лязгом.