Лога - Голубков Михаил Дмитриевич. Страница 18
Повернул он и сейчас, но делать на правом склоне было нечего, и кунь, несмотря на дурной, закладывающий ноздри запах, большими, спешными скачками, будто за ним гнался кто-то, пересек занесенную речку, взбежал пологим взгорком наверх, где все еще густели, собирались в ночь сумерки. Луна отсюда открылась во всей своей красе и силе, близкая, крупная, неукротимая, ее слепящий свет ударял прямо в угор, пробивал лес до самого низу, лежал на снегу узорчатыми синими пятнами. Каждая впадинка, каждая царапинка, оставленная таежной живностью, были далеко видны на этих пятнах.
Охота по левому склону пошла гораздо веселей. Лесу здесь наросло, нападало и нагнило больше (а где гниль, там и мышь), тянулся он широкой полосой, лишь изредка проваливаясь, прогибаясь в поперечные ложки. Здесь больше встречалось заячьих, беличьих следов, особенно на вершине склона, на границе старого леса с осинником, здесь чаще попадались лунки от ночевавших когда-то рябков. Одноухий тыкался носом в лунки, жадно втягивал слабый птичий запах, и голод вроде не так терзал и томил его.
Да и в лесу сегодня пахло сильнее, чем вчера, все как бы отмякло, оттаяло немного, пустило сок: хвоя, древесная кора, снег — все как бы свободней вздохнуло, расправилось перед потеплением.
Мыши тоже чувствовали перемену погоды, попискивали, возились, скреблись в норах, делали кое-где короткие, быстрые перебежки по снегу. Значит, скоро какая-нибудь окажется в лапах.
Одно настораживало, беспокоило этой ночью Одноухого, охлаждало его охотничий пыл: лыжня, след человека, проложенный посередке склона.
Одноухий боялся человека, избегал встречи с ним.
Однажды такая встреча едва не стоила ему жизни.
Было это глубокой осенью, по чернотропу, по мерзлому, жесткому, шумному листу, лишь слегка припорошенному крупяным, колким снегом. Куня, тогда еще не Одноухого, разбудил, поднял с дневной лежки беспорядочный, захлебывающийся лай собак, несущийся, казалось, прямо на него. Кунь бросился наутек, но собаки не погнались за ним, пронеслись, хрипящие и визжащие, дальше — они гоняли зайца. Все равно нужно было уходить, там, где собаки, житья не жди.
Прислушиваясь к удаляющемуся гону, кунь не спеша прыгал вдоль просеки, краем семенной куртины, — и тут почти вплотную он наткнулся на неподвижно стоявшего человека. Кунь с ходу взмыл на первую попавшуюся елку, выглянул испуганно из-за ствола. В тот же миг от человека дохнуло громом, огнем и тухлой пороховой гарью, что-то просвистело, обожгло голову куня, сорвало его с дерева, он, кувыркнувшись, кинулся в глубь куртины, сзади опять страшно громыхнуло, опять просвистело над головой, осыпав его корой и хвоей. Охотник стрелял с близкого расстояния, кучная дробь первого выстрела начисто срезала правое ухо куню, содрав слегка и кожу на лбу. К счастью, вторым выстрелом охотник вообще промахнулся.
Ухо долго болело, кровоточило, подсыхало, а когда зажило, кунь как-то боком стал держать голову, справа он теперь хуже слышал.
Боялся Одноухий и всего, что было связано с человеком: следов и дорог, по которым тот ходит, машин и грохочущих тракторов, на которых тот ездит, трескучих бензопил, которыми тот валит лес, буровых вышек, далеко слышных и видных в ночи, сияющих острыми огнями.
Но особенно боялся Одноухий собак, этих настырных, неутомимых помощников человека. Сколько раз он удирал от них и «полом», и «грядой», сколько раз его спасала либо ночь, либо рыхлый глубокий снег, когда собака быстро выдыхалась и в конце концов отставала.
Сейчас собачьих следов рядом с лыжней нет, что немного успокаивало Одноухого, но лыжню он все-таки редко перебегал, охотился поодаль.
Вдруг его против воли, будто на поводке, потянуло неудержимо в сторону лыжни. Резким, дурманящим запахом потянуло, заставлявшим Одноухого сглатывать слюну и облизываться. Запах привел куня к толстому, кряжистому пню, с оплывающей снежной шапкой, с темной квадратной дырой в широком боку. Снег кругом исслежен человеком, возле пня, на ветках соседних елок, укреплена перекладина, от нее тянется в дыру проволока.
Одноухий опасливо вскарабкался до дыры, опасливо обнюхивал, заглядывал внутрь. Пень внутри выгнил, был гулкий, пустой, просторный. Из корья и пихтовых веток там сделаны дно и потолок. На дне лежит что-то круглое, пахнущее, как и проволока, как и высоковольтные опоры в лесу, как пахнет многое-многое, брошенное людьми, — лучше не трогать. А вот с потолка свисает и манит что-то съестное, вымерзшее, заиндевевшее, но съестное. Вкусным мясным духом пропитано все дупло.
Одноухий скользнул в дуплянку, потянулся за приманкой, не задевая проволоки и капкана. Это было самое что ни на есть лакомство — свежие жирные кишки! Они нестерпимо растравливали куня. Одноухий попробовал сорвать их когтями, но кишки, собранные в ком и обмотанные медной проволокой, крепко держались у потолка. Пришлось грызть приманку, стоя на задних лапах и неловко выгибаясь.
Капкан схватил его, когда он, забыв об опасности, начал переступать лапами, нащупывал ими опору повыше. Лязгнула коротко пружина, острая боль резанула по пальцам правой ноги. Одноухий, обвив капкан всем телом, закатался клубком по дну дуплянки, загрыз зубами, зацарапал когтями железо — лапу не отпускало.
Поняв вскоре, что с капканом не сладить, что надо немедленно удирать, кунь рванулся наружу, прыгнул — и повис вниз головой на перекладине. Хорошо, что у пня намело сугроб и кунь доставал до него передними лапами.
Так бегал он вниз головой на двух лапах, пока не вцепился когтями в коряжину, торчащую из снега. С коряги он прыгнул на елку, к которой была привязана перекладина, метнулся вверх по стволу, но проволока опять не пустила его далеко.
Он еще много раз проделал этот круг по снегу и дереву, много раз оказывался висящим вниз головой, много раз пытался забраться на елку, скуля, кусая от боли все, что попадало в зубы: сучья, корягу, перекладину, проволоку. Держи его капкан выше, где трубчатые кости, а не крепкие сухожилия, кунь, повисая с маху на проволоке, давно бы уже сломал или вывернул ногу.
Наконец он выбился из сил, лег вдоль перекладины, дрожа и запаленно дыша...
В лесу потемнело. С севера на луну наплыл низкий и хищный морок, проглотил, потушил, утихомирил ее в своем безмерном чреве, постепенно, будто мелкую рыбешку, проглотил и все звезды на небе, обогнув их с востока и запада, как крыльями невода. И сразу вроде заморосило, посыпалось невидимо, густо и игольчато сверху. И лес под этой невидимой зимней моросью как бы вздохнул облегченно, устроился, утвердился поудобнее и сладко, запойно задремал, точно после жестокой, длительной бессонницы.
Боль в ноге от передышки на перекладине притупилась немного, утихла, и Одноухий опять почувствовал голод, опять услышал запах, испускаемый приманкой, влекущий и мутивший куня. Он прыгнул на пенек, обвалив глыбистую шапку, разворошил передними лапами, раздвинул пихтовые ветки в потолке дуплянки, зацепил ком кишок когтями, вытянул приманку.
Ком был намотан щедро. Грызть его Одноухому надолго хватило, до самого утра. Сначала он грыз жадно, торопливо, будто кто-то покушался на его добычу, затем, слегка насытившись, стал есть аккуратнее, набивал рот умеренней, подбирал каждую осыпавшуюся крошку жира. И, только проглотив последние высвобожденные из проволоки куски приманки, слизав с лапника всю натруску, Одноухий обнаружил, что светает, что елки совсем отчетливо выступили из мрака, что бусит мелкий, похожий на легкий, невесомый дождь, снежок, покрывая все тонким и ровным налетом, словно врачует пострадавший от морозов лес целительной мазью.
Пора было устраиваться на лежку. День — время не кунье. Вновь Одноухий попробовал вырваться из капкана, вновь запалился, выбился из сил и залез в дуплянку, больше ему ничего не оставалось, начал рыть нору в глубину пня, чтобы подальше скрыться от дневного света. Рыл до тех пор, пока опять же пускала проволока. Под лапником, настланным человеком, шла гнилая мягкая труха. Одноухий улегся в ней, вытягивая, укладывая и всё-таки не находя места ноге с капканом.