Лога - Голубков Михаил Дмитриевич. Страница 9
Игнатий сидел уже собравшийся, только ременным опояском не перетянулся.
— Значит, говоришь, не мое это дело? — спросил он, едва парень переступил порог.
— Конечно, не твое.
— А твое дело, выходит, нефть спускать, речку поганить?
— У меня начальство есть. Я перед ним в ответе. А ты мне никакой не указ.
— Ах, не ука-аз! Ах, я для тебя никто-о?.. Он лес губит, а ты ему не скажи ничего...
И не успел Ларька опомниться, оборониться, как Игнатий рывком вскочил, сгреб его поперек туловища, захватил вместе с руками, подмял под себя. Затем он прижал одной рукой Ларькину шею к полу, намертво прижал, как рогатиной, другой дотянулся до ременного опояска на лавке.
— Я тебе покажу... не мое дело! Я из тебя пыльцу-то повыколочу.
Ларька задохнулся от первого ожога опояском, задохнулся не столько от боли, сколько от стыда, унижения и бессилия. Как маленького его порют, штаны только не сдернули. И кто порет, какой-то больной, выживший из ума старик.
От второго ожога Ларька стал извиваться, вертеть задом, дрыгал ногами, стараясь дотянуться, пнуть Игнатия, но страшная клешня не ослабляла жима, не выпускала шеи. А в воздухе вновь свистнул опоясок.
— Пусти, гад! Пусти, говорят... убью! — хрипел Ларька, елозя лицом по грязному полу.
— Вот тебе за «гада»! Вот тебе за «убью»!.. Еще и грозится, щенок!
Удары сыпались один за другим, тело отзывалось адской болью, в глазах темнело, не было уж никакой мочи терпеть, вся уж, наверно, задница синяя. И тогда Ларька не выдержал, жутко завыл, бросил сопротивляться, лежал, опав и не шевелясь, уткнувшись носом в пол, сломленный и раздавленный.
Игнатий, тяжело дыша, поднялся, надел опоясок, заткнул за него топор.
— С черта вырос, а кнутом не стеган... Я своих никого не паздерил, а тут пришлось. Будешь знать, как старшим норов да зубы казать. Это тебе не с матерью, не с отчимом разговаривать. Герой кверху дырой.
Хлопнула дверь, застонала лесенка под тяжелыми стариковскими шагами. Не хватало решимости, не было сил вскочить, кинуться следом, выхватить из-под лесенки ружье, пустить в спину старика заряд дроби. Ларьку сейчас только на одно тянуло: выползти из вагончика, достать одностволку, приставить дуло к сердцу и как-нибудь нажать спусковой крючок.
9
Через три дня Игнатий повстречал на улице отчима Ларьки, Костю Глушакова, возвращавшегося с работы.
— Уж ты меня прости, Константин... поучил я немного вашего оболтуса.
Улыбчивый, ясноглазый Костя, ребенок ребенком, смотрел недоуменно и немигающе на Игнатия — знать, видно, ничего не знал.
— Как это поучил? Когда?
— Да на днях.
— Ничего не пойму, говори толком.
— Ну, ремешком слегка пощупал. Может, поумнее станет. Учить и учить его, дурака, надо.
— То-то он вчера со мной в баню не пошел. Всегда ходили вместе, а тут не пошел, один мылся. И садится он вроде осторожно, с пристоном как бы... — Костя нисколько не огорчился, не обеспокоился, наоборот, повеселел даже. — А за что ты его? Впрочем, и спрашивать лишнее. Его всегда есть за что.
— Он, паршивец, на работу без конца опаздывает, нефть в речку спускает. А когда ему выговаривать начал, он еще и лаяться, огрызаться давай. Вот я и не стерпел, разошелся...
— И хорошо, и поделом недоумку, — поспешно заверил Костя. — Нам-то с Натальей все равно с ним не сладить, так пусть хоть другие поучат. Нашлись люди добрые... И не казни себя, не расстраивайся, Игнатий.. Спасибо только могу сказать. Наука впредь ему.
В отчимах Костя Глушаков недавно, года полтора. Покойная жена его, Люся, была ему под стать, худенькая, легонькая, болезненная, тоже больше улыбчивая, чем разговорчивая. Привез он ее из райцентра, когда учился на курсах механизаторов машинного доения, куда Костю колхоз посылал. Привез, устроил библиотекаршей в клубе, и стали они незаметно поживать, удивляя деревенских своей тихостью и согласием.
Работником Костя был старательным, за самого необходимого человека на ферме считался — за механика, доярки без него как без рук, поди-ка разберись, почини, если что-нибудь сломалось в доильной установке. А Костя всегда прибежит, хоть в ночь-полночь, живо найдет неполадку, исправит. Золотые руки имел и нрав покладистый.
Умерла Люся от родов. Не удалось и ребенка спасти. Врачи предупреждали об этом, крепко их беспокоило здоровье матери. Но Люся настояла на своем, рискнула, не прервала беременности...
Схоронил жену Костя, потосковал, потосковал — и не смог дальше жить один. Пришел он к соседке Наталье Ведениной и сказал: «Принимай, Наталья, душа не выносит...» — «Ты в своем уме, Константин? Мне разве такой мужик нужен?.. Мне боевой нужен, чтобы моего обормота в ежовые рукавицы взял. А так он нас обоих скорехонько доведет». — «Ничего, Наталья, как-нибудь обкатаемся, обомнемся. Ларьку твоего я переламывать, конечно, не стану. Не смогу, не умею. Да и чего шибко-то переламывать... Какой уж есть, какой уродился. Теперь его только жизнь выучит, пообломает. Скоро у Ларьки своя дорога откроется, своя семья, свои дети пойдут. Как ты одна-то?»
Замужество Наталье предлагали впервые. Ларьку она принесла в девках, обманул один заезжий молодец, работавший в колхозе на уборочной. Где он сейчас, этот молодец? — неизвестно. Пропал и дыму не оставил. Он и о сыне ничего не знает. Так вот и осталась Наталья с другим молодцом на руках, который, подрастая, столько из нее кровушки повысосал. И до сих пор сосет. И пока, видно, всю не высосет, не отступится, никуда от него не денешься. Родился Ларька еще при Лукьяне, отце Натальи. Он-то больше и нянькался с внуком, по-стариковски баловал его, поважал. Он-то и имя ему чудное дал, старинное, редкое, — Илларион. Ларька теперь стесняется этого своего имени. Об отчестве — Геннадьевич — уж сама мать побеспокоилась. Сколько при этом слез пролила, одной только ей ведомо. Старик же не обращал никакого внимания на слезы, на горести дочери; знай тешится, балует внука, кровиночку родную, последнюю отраду в жизни. А когда Наталья спохватилась (по клубам да по гулянкам она долго бегала, все старалась найти нового отца сыну), было уже поздно, из Ларьки вон какое сокровище вымахало. К тому времени и Лукьяна свезли на кладбище. И началась в доме Ведениных развеселая жизнь, с криками Натальи, с ревом ее и Ларьки, с постоянными хлесткими затрещинами, пока парень не перерос мать и не стал даваться. Кончились затрещины, но не кончились крики и рыдания, теперь уже только Натальины.
Подумав-подумав, Наталья дала согласие Косте. Какой-никакой, а мужик, хозяин в семье. И с деньгами полегче будет, и по огороду, и по дому все управит. А может, они вдвоем-то и Ларьку как-нибудь помаленьку образумят, на путь наставят.
Ларьку они и вдвоем не образумили. Но шума, скандалов в доме заметно убавилось. Костя действовал на Ларьку и Наталью как-то отрезвляюще. Он никогда не стыдил, не корил Ларьку, что тот такой-рассякой, что не слушается матери, никогда не выговаривал Наталье за ее излишнюю напрасную ругань, однако они сами скоро стихали, расходились, когда он появлялся с работы, а при нем и вовсе почти скандалов не заводили. Он утихомиривал их, как неожиданный, нежданный гость, как забежавший на минутку сосед, перед которым совестно орать и лить слезы, выносить, как говорится, сор из избы.
Нет, Ларька нисколько не боялся отчима, вел себя с ним на равных, он звал его по-приятельски — Костей, но дерзить, как матери, никогда не дерзил. А кое-когда и слушался Костиных дельных советов. Отчим обезоружил парня своей неизменной кроткой улыбкой, открытым своим, ребячьим лицом. Ларьке часто казалось, что в семье их появился его меньший брат, которого надо всячески оберегать и снисходительно учить чему-то.
— Ты только Наталье не заикайся о ремешке, — наказал Игнатию Костя. — А то она кричит, кричит на Ларьку, а сама готова за него любому глаза выцарапать.