Лога - Голубков Михаил Дмитриевич. Страница 10
10
Осень долго томилась, никак не могла перейти в зиму. Не было ни снегу, ни настоящих холодов. Все кругом почернело, сникло от каждодневной сыпкой мороси, редко-редко пробивало небесную хмарь солнышком. Дороги совсем развезло, совсем непроходимыми сделались, речки пожелтели, разбухли и вышли из берегов, поля — и вспаханные, и невспаханные — не на шутку тревожили, казалось, что-то самое ценное, самое необходимое вымывается, выполаскивается из них. Тяжелый, угнетающий полусумрак держался целыми днями меж небом и землей. Даже там, где буйно взошла и поднялась яркая озимь, полусумрак этот нисколько не рассеивался, не исчезал, лишь приобретал какой-то особый зеленоватый оттенок, который еще больше приводил душу в уныние. Старики поговаривали, что заморозков не будет до самого ноября, до самого праздника.
Колхозники побросали работу, на поля невозможно было ни выйти, ни выехать. Студенты, которых навезли в помощь из города, попробовали было все-таки в первые дни ненастья убирать картошку лопатами, но вскорости сникли, бросили, увидев, что толку в их упорстве никакого, что вся картошка остается в гуртах на поле, мокнет, белеет под дождем.
Сникла, замерла и вся Кондратьевка, измотанная столь затянувшимся ненастьем. Все спряталось, забилось в ней под крыши. Лишь возле фермы с утра до вечера теплилась слабая жизнь, слышались голоса женщин, рокоток работающей доильной установки (ненастье ненастьем, а скотину кормить и поить надо), доносилось тарахтенье тракторов, увозивших на центральную усадьбу и привозивших оттуда тележки с флягами. Да еще погромыхивала день и ночь зерносушилка на краю деревни: перебирала, перекатывала в своих барабанах сырое зерно, его нынче надолго перекатывать хватит.
Люди в деревне засыпали и вставали с одной надеждой, что развеялось, проклюнуло синью морок. Студенты отсиживались по квартирам, резались от безделья в домино, в карты, сочиняли и пели под гитару грустные песенки, ждали, когда их отзовут обратно в город.
Но особенно тошно было парням-призывникам. В мыслях они уже в других краях были, катили на поездах далеко-далеко, видели новую жизнь, новых людей... А тут вот сиди по избам и носа не высовывай, смотри целыми днями в окно на этот проклятый, нескончаемый дождь, слушай его надоедливый шелест и стеганье в стекла и стены. Забыли о них в военкомате, напрочь забыли, ни одному еще не пришла повестка. Девки и те начали терять интерес к призывникам, не стали выделять из прочих парней, не одаривали особым вниманием. Да еще этих студентов полно в клуб понабьется, у девчат глаза разбегаются, лица алеют. Призывники злились, обосабливались, чаще за водочкой в магазин бегали, устраивали драчки с городскими.
Поздней ночью брели улицей Кондратьевки трое: Ларька Веденин, Родька Малыгин и Валька Кунгурцев, расходились по домам из клуба. Все трое жили в одном конце деревни. Валька был самый здоровый и долговязый, он уже не первый год работал помощником комбайнера, сам часто садился за штурвал. Он тоже призывался этой осенью, но военкомат дал ему отсрочку из-за родителей, которые в последние годы, считай, и живут в райбольнице, то мать, то отца туда везут — старость не радость, не красные дни. Валька был последним, заскребышем, у Кунгурцевых, все его старшие братья и сестры жили уж своими семьями, со своими детьми, кто в Кондратьевке, кто на центральной усадьбе, а кто и подальше гнездо свил. Кому как не последнему и последние заботы о родителях. Темень стояла хоть глаза выколи. В двух шагах ничего не видно. Сверху мелко и липко накрапывало. Шли осторожно — не дай бог, растянешься. Жались к заборам, середку улицы напрочь измесили трактора.
И все-таки Родька умудрился плюхнуться, замарав свой новый светлый костюм. И смех и грех. Постояли в сторонке, перед чьим-то двором на полянке, почистили немного Родьку. Светили спичками, которые плохо загорались.
— Чертова погодка. Спички за пазухой отсырели. Скорей бы уж в армию.
— Вам хорошо, — сказал с горечью Валька. — Вы скоро махнете... Один я, нашего-то году, останусь. Сопливые малолетки кругом.
— Чем худо?.. Все девки твои будут! Любую обхаживай! — Ларька достал сигареты.
Они с Валькой закурили, посверкивая в дождливой темноте красными огоньками. Родька продолжал отряхиваться, стирал грязь с локтя.
— Будешь знать, как по улице на своем тракторе раскатывать, — засмеялся Ларька.
Малыгин не ответил, тоже попросил сигаретку.
— Да-а, с тоски можно подохнуть в такую осень.
— Мы это где застряли? — вглядывался в темноту Ларька. — У дома Куприянова вроде?
— Его двор.
Ларька встрепенулся:
— Слышь, робя! Давайте устроим Игнатию!
— Что устроим?
— Ну что-нибудь. Дверь подперем колом... Или в трубу тряпок напхаем.
— Зачем?
— А просто!
Валька удивился:
— Старику-то?
— Нашел старика. Да этот старикан может всех нас троих устряпать!
— Ну и что?.. И ладно, что здоровый. Его бы только ноги совсем не подвели.
— Трухачи, — заводился Ларька, — сдрейфили, в штаны наклали!
— Тебя какая муха укусила?
— Никакая. — Ларька бросил окурок и пошел от товарищей.
Вскоре Валька и Родька свернули в заулок. Ларька немного постоял, подождал, пока их не станет слышно, потом вернулся к дому Игнатия, вырвал кол, подпиравший поленницу у коровника. Поленница с грохотом развалилась.
Утром ему не нужно было идти на работу, намеревался подольше поспать. Но его рано растормошили.
— Спишь? — ласково спросил Игнатий. Был он в гремучем брезентовом плаще, обрызганном дождем. — А там ведь тебя дельце дожидается.
— Какое еще дельце?
— Поленница... Поленницу, сынок, надо собрать, которую ты развалил ночесь.
— Совсем, что ли, спятил?.. Никакой поленницы я не разваливал.
— Как это не разваливал? Кому же она понадобилась, окромя тебя?
— Ничего я не знаю, отстань! — задернулся с головой одеялом Ларька.
— Смотри, подумай сначала, — все так же ласково продолжал Игнатий. — Я ведь могу и в клуб прийти... Я ведь могу снова выпороть.
— Попробуй приди! — Ларька опять высвободил лицо из-под одеяла. — Кодлу подговорю! Мы тебя так отметелим!
— Ежели через десять минут не будешь выкладывать, пеняй на себя, паря, — пообещал от двери Игнатий.
— И не подумаю, не надейся! — крикнул визгливо Ларька.
Однако через десять минут он уже был возле поленницы, собирал рассыпанные дрова, торопился, чтобы кто-нибудь не увидел, чтобы позору поменьше.
— Хорошенько, хорошенько складывай, — приоткрыл оконную створку Игнатий. — А то она возьмет да опять ни с того ни с сего развалится.
11
Случилось ему осенью и еще раз заночевать в вагончике, припозднился, не успел дотемна выбраться из лесу. Да и ноги в конце заартачились, совсем не несли.
Чувствовал он себя здесь уже привычно, как дома, знакомое ведь, обжитое место.
В сумерках, в поздней тиши и сини за окном, кто-то остановился возле вагончика, обил, оскреб о лесенку грязь с сапог, двинул несмело дверь:
— Есть тут кто?
— Есть-есть... и всем честь. — Игнатий лежал на кровати в одной рубахе. Под голову он положил фуфайку, а ноги закутал пиджаком, хоть в вагончике тепло, даже жарко было — грели электропечки.
Вошел охотник, кому еще в такую пору шататься по лесу. Это был средних лет мужчина, перепоясанный патронташем. В очках, в теплой меховой куртке защитного цвета, в зеленой спортивной шапочке с пушистым колобком на макушке, за плечами — вместительный рюкзак, в руках — добротное, дорогое ружье, вертикалка двенадцатого калибра.