Одинокий странник. Тристесса. Сатори в Париже - Керуак Джек. Страница 25

Посреди ночи я внезапно проснулся, и волосы на мне стояли дыбом — в окне у себя я увидел громадную черную тень. Затем понял, что над ней звезда, и осознал, что это г. Хозомин (8080 футов) заглядывает ко мне в окно со многих миль возле Канады. Я поднялся с жалкой койки, а под ногами мыши врассыпную, и вышел наружу, и ахнул от черных горных очерков, что великанились вокруг, и мало того, но за тучами шевелились вздымавшиеся завесы северного сияния. То было немного чересчур для городского мальчонки — от страха, что отвратительный снежный человек может сопеть мне в затылок, я юркнул обратно в постель, где с головой погребся в спальнике.

Но вот наутро — воскресенье, шестое июля — я поразился и возрадовался, завидя ясное синее солнечное небо и внизу, как лучистое чистое снежное море, облака зефирным покрывалом всему свету, и все озеро белое, пока я пребывал на теплом солнышке средь сотен миль снежно-белых вершин. Я заварил кофе и спел, и выпил кружку на дремотном моем теплом пороге.

В полдень облака пропали, и внизу возникло озеро, прекрасное до невероятия, совершенная синяя лужа длиной двадцать пять миль и больше, и повсюду внизу речки, как игрушечные ручейки, и леса зеленые и свежие, и даже радостные маленькие развертывающиеся жидкие тропы рыболовных лодок отпускников на озере и в заводях. Совершенный день солнца, а за хижиной я отыскал снежное поле, такое большое, что ведер холодной воды с него мне хватит до сентября.

Работа моя была наблюдать, нет ли пожаров. Однажды ночью через Национальный заповедник Маунт-Бейкер всухую пронеслась ужасающая гроза с молниями, без дождя. Завидя эту зловещую черную тучу, гневно сверкавшую ко мне, я отрубил радио и положил антенну на землю, и стал ждать худшего. Шшик! шшик! говорил ветер, поднося пыль и молнию ближе. Тик! сказал громоотвод, принимая прядь электричества от удара в ближайший пик Скагит. Шшик! тик! и у себя в постели я чуял, как движется земля. Пятнадцать миль к югу, чуть восточнее пика Рубиновый и где-то возле Пантерного ручья, взъярился крупный пожар, огромная оранжевая клякса. В десять часов молния ударила туда снова, и он опасно вспыхнул.

Я должен был отметить общий район попадания молний. К полуночи я уже пялился из темного окна так упорно, что у меня начались галлюцинации пожаров повсюду, три зажглись прямо в Молниевом ручье, фосфоресцирующие оранжевые вертикали призрачного огня, казалось, приходят и уходят.

Наутро, в точке 177° 16´, где я видел большой пожар, оставался странный бурый лоскут в заснеженных скалах, показывая, где бушевал огонь и сам захлебнулся во всенощном дожде, что грянул вслед за молнией. Но в пятнадцати милях оттуда итог этой грозы был разрушительный, у ручья Макэллистер, где огромное пламя пережило ливень и взорвало следующий день тучей, которую было видать аж из Сиэтла. Я жалел парней, которым приходилось тушить эти пожары, дым-прыгунам надо было сигать в них с парашютами из самолетов, а наземные команды добирались пешком по тропам, карабкались и ползли по скользким скалам и осыпям, прибывали на место потные и выдохшиеся, а перед ними там стена жара. Мне как наблюдателю была еще лафа, знай сосредоточивайся да рапортуй точное место (по инструментам) всякого очага возгорания, какой засекался.

Но по большинству дней меня занимала рутина. Подъем каждый день в семь или около того, котелок кофе закипает над горстью горящих веточек; я выхожу, бывало, на альпийский дворик с кружкой кофе, подцепленной крюком моего большого пальца, и лениво замеряю скорость ветра и его направление, и снимаю показания температуры и влажности. Затем, поколов дрова, включаю дуплексную рацию и передаю отчет ретранслятору на Закваске. В 10 утра я обычно проголадывался по завтраку и готовил себе восхитительные оладьи, ел их у себя за столиком, украшенным букетиками горного люпина и веточками ели.

В начале дня наступало обычное время для ежедневного оттяга, шоколадного пудинга быстрого приготовления с горячим кофе. Часов около двух или трех я ложился навзничь на луговой стороне и смотрел, как проплывают облака, или собирал голубику и ел ягоды, прямо не сходя с места. Радио работало громко, так что любые вызовы Опустошения я бы услышал.

Затем на закате я варганил себе ужин из банок ямса и «Спэма», и горошка, а иногда просто гороховый суп с кукурузными булочками, испеченными на дровяной печке в алюминиевой фольге. Затем я выходил к тому отвесному снежному склону и нагребал себе два ведра снега для ванны, и собирал охапку нападавшей растопки со склона, как пресловутая японская старуха. Бурундукам и кроликам выставлял кастрюльки остатков под хижину, посреди ночи слышно было, как они там ими лязгают. С чердака слезала крыса и тоже отъедала.

Иногда я орал вопросы скалам и деревьям, и через ущелья или йоделировал: «Каков смысл пустоты?» Ответом было совершенное молчание, так что я понимал.

Перед тем как отправиться на боковую, я читал при керосинке, какая книжка б ни попалась мне в стопке. Поразительно, до чего люди в одиночестве голодают по книгам. Изучив до единого слова том по медицине и пересказы пьес Шекспира в изложении Чарлза и Мэри Лэм, я взбирался на небольшой чердак и собирал драные ковбойские книжки в бумажных обложках и журналы, истрепанные мышами. Кроме того, я играл в конский покер с тремя воображаемыми партнерами.

Около отбоя я доводил кружку молока чуть не до кипения со столовой ложкой меда в ней и выпивал это, как агнец, на сон грядущий, а потом сворачивался калачиком у себя в спальнике.

Никому не следует проживать жизнь, ни разу не испытав здорового, даже скучного уединения в глуши, когда обнаруживаешь, что зависишь исключительно от себя самого, а следовательно, познаешь собственную истинную и скрытую силу. Научаешься, к примеру, есть, когда голоден, и спать, когда сонен.

Кроме того, перед отбоем у меня наступало время пения. Я расхаживал взад-вперед по хорошо утоптанной тропке в пыли моей скалы, распевая все песенки из оперетт, что только мог вспомнить, да еще и во всю глотку, а меня никто не слышал, кроме оленей и медведя.

В красных сумерках горы были симфониями в розовом снеге — гора Джек, пик Трех Дурней, пик Заморозки, Золотой Рог, г. Ужас, г. Ярость, г. Отчаяние, пик Кривого Большого Пальца, г. Соперник и ни с чем не сравнимая г. Бейкер больше всего мира в отдалении — и мой личный маленький хребет Болвана, что завершал собой хребет Опустошения. Розовый снег и облака, все далекие и в рюшечках, как древние далекие города великолепия Буддаляндии, а ветер трудится не покладая рук — фьить, фьить, — громыхает, по временам трясет мою хижину.

На ужин я себе делал чоп-суи и пек немного печенья, а остатки складывал в кастрюльку оленям, которые приходили лунной ночью и погрызали, как большие странные коровы покоя — длиннорогий самец и важенки, да и детки тоже, — пока я медитировал в альпийской травке лицом к волшебному лунополосому озеру. И видел, как ели отражаются в лунном озере пятью тысячами футов ниже, вверх тормашками, указывая в вечность.

И все насекомые стихали в честь луны.

На том перпендикулярном бугорке я видел, как обернулись шестьдесят три заката — безумные неистовствующие закаты вливались в морские пены облаков сквозь невообразимые утесы вроде тех, что серо рисуешь карандашом в детстве, а за ними все розоттенки надежды, отчего и тебе становится, как им, блистательно и тускло превыше слов.

Холодными утрами, когда тучи клубятся из Молниевого ущелья, как дым от гигантского костра, озеро лазурно, как всегда.

Август налетает порывом, от которого трясется твой домишко, и авгурирует немного августейшести, затем то ощущение снежновоздуха и древесного дыма, потом к тебе из Канады подметается снег, и ветер подымается, и темные низкие тучи спешат, как из горнила. Вдруг возникает зелено-розовая радуга — прям у тебя на хребте с парными облаками вокруг и оранжевым солнцем в муках…

Что есть радуга,
Боже? — обруч
Для смиренных.