Крушение - Соколов Василий Дмитриевич. Страница 55
Разбух от дождя чернозем, по колено вязнешь, а ног не вытянуть, так и засасывает; плетшийся сзади Игнат впотьмах попал в какую–то ямину, хотел силком рвануть, да не смог, что–то затрещало.
— Слышь, Митяй, превеликое облегчение наступило внутри. И вроде холодно стало, — сказал Игнат и потрогал себя за ногу, — Ми–тя–яй, — жалобно простонал он, — Что ж теперь делать? Без ноги я остался…
Митяй уставился на него страшными глазами.
— Да ты что, сват, с ума спятил или вправду?.. Как без ноги? — встревоженно сказал он.
— Ну, не совсем… Подошву оставил.
— Ох, Игнат, и напугал ты меня, — сокрушенно промолвил Митяй, — Так недалеко и до разрыва сердца. Какой леший переполох было поднимать. Ежели бы ногу, туда–сюда… А то подметку. Плевое дело.
Дождь заметно поутих. Туча проходила. Развиднелось. Игнат и Митяй подошли к мосту.
— Кажись, сваток, не было тут быка. Следов что–то не обнаруживается, — устало заметил Митяй.
— А в другом месте ему не пройти. Давай вертаться, — предложил Игнат.
Недалек был обратный путь, но опять же по грязи, через косогор. А когда поднялись сваты наверх, огляделись. .
Бык стоял возле дрог.
Сваты от удивления онемели.
Митяй протер глаза:
— Видится мне, сват, али бык на месте?
— Сдается… на месте, — с расстановкой ответил Игнат.
Запрягали молча. Только вожжей при быке не оказалось. Ни слова не говоря свату, Митяй прошелся по следу несколько метров и, к радости своей, увидел вожжи, растянутые вдоль дороги.
«А бык–то… Мы в гору поперли, а он по дороге пошел… — про себя рассудил Митяй, сматывая вожжи. — Дурень я старый, и куда глядел только? Да и то сказать: темень, — успокоил себя Митяй. — Но уж свату не признаюсь, век попрекать будет».
В село въезжали засветло. Дождь кончился. Черная туча сваливалась за горизонт. Небо стало большим и глубоким, и только местами в спокойной синеве плыли светлые, почти насквозь проглядываемые облака.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Многое повидала на своем веку Аннушка, и горестей и страхов натерпелась, но чтобы ее, старую крестьянку, назначили стоять на охране моста через речку — этого ей и в ум не приходило, и во сне никогда не снилось. А тут поди же — вечно не забыть этого августовского дня 1942 года — вызывает ее в правление Лукич и строго, не тая усмешки, говорит:
— Назначаю тебя, Аннушка, часовым. Дорога к нам теперь пролегла военная. Будешь охранять мост по всем воинским правилам.
Говорит эдак, а у бедной Аннушки ноги подкашиваются от этого диковинного задания, и молвит она:
Да как же так, кум? Да куда же, баба, сгожусь в часовые? И от каких нехристей оборонять?
— Во–во! Оборонять! — загудел Лукич, — Как в воду глядел — тебе эта должность под стать.
— Кум, да ты рехнулся али белены объелся! — -всплеснула руками Аннушка, приняв его слова всерьез, — Срамота прямо, меня, бабу, назначать сторожем.
— Ча–со–вым! — раздельно протянул Лукич, — И чтоб никаких возражений в военную пору! Будешь стоять как штык! Иначе подсудное дело… Понятно тебе?
Аннушка смиренно приумолкла.
— Слушай приказ, — вытянув руки по швам, проговорил Лукич, — Мост у населенного пункта Ивановка вверяю под вашу личную ответственность… Охранять по всем правилам закона. Глядеть по всем сторонам во все глаза, и чуть какая опасность — поднимать тревогу…
— Ой, господи! Да как же я подниму тревогу? Кого сумею покликать?
— Первым делом сторожа правления, а потом, ежели опасность грозящая, и меня, — пояснил Лукич и вперил в нее пытливые глаза: — Ты как насчет страхов — не особенно поддаешься?
— Не пужливая, — согласилась Аннушка. — Что мне страхи на старости–то лет? Все равно на покой скоро, кабыть, веселее с музыкой.
— Вот это я понимаю! — погордился Лукич. — Ежели бы в гражданскую войну в эскадрон к нам попала, то, думаю, из тебя получилась бы вылитая Анка–пулеметчица!
— Могет, все могет быть.
— В военном деле кумекаешь? — допытывался Лукич и, наперед зная, что Аннушка и ружья–то в руках не держала, посомневался: — Ежели посторонний человек приближается, ты ему как скомандуешь?
— Скажу, не подходи ко мне али ложись, — ответила Аннушка.
— Нет, так не пойдет, — возразил Лукич, — Надо командовать по всем правилам: «Стой, кто идет?» Ясно? Не подпушать и близко к себе. Гранату может подкинуть, рванет, что и костей не соберешь. А с ближних дистанции и холодное оружие может применить. Как вдарит и не пикнешь.
— Знамо, — кивнула Аннушка.
— Оно бы, конешно, тренировать тебя не мешает, да некогда. Мужики в разгоне… Заступай, — сказал Лукич и спросил: — Ружье не дать?
Аннушка замахала руками, как будто налетел на нее пчелиный рой.
— Нет–нет!.. Еще, не дай бог, даст выстрел да и оглушит. Я снаряжусь вилами али… рогачом.
— Ну снаряжайся.
С вечера Аннушка ушла на мост. Поначалу, пока еще не скатилось за гору солнце и по селу мычали коровы, она была покойна. Час–другой стояла на мосту, притомилась, хотела спуститься с насыпи, чтобы нарвать травы, но заслышала грохот за горою, обождала. Съехала оттуда телега, поскрипывая рассохшимися колесами и бочкой.
Проковыляли гуси. Вразвалку, сыто.
Заземлилось солнце, уплыло за пригорок. Потемнело. Унялись звуки. Лишь в затоне квакали лягушки да в камышовой гуще, журкая в воде клювом, копошилась дикая курочка.
Скоро и эти звуки поутихли.
Аннушка сперва почувствовала, как стало ей сиротно, потом — грустно, еще немного погодя — боязно, а через час — совсем жутко. Поглядит в темноту: вроде куст, а вроде и человек движется — тихо, вкрадчиво, шаркая. Нет, кажись, ветер. А может, и не ветер, откуда ему взяться в летнюю пору. Но кто же это шепчет? Кто шаркает по кустам?
Приседает, жмурится Аннушка и видит: земля черна, как деготь, глаза привыкают к темноте, и постепенно как бы сочится лиловая синь, а на фоне неба вырастают бугор, ветлы — они стоят на берегу, над самой водой. Глыбами черных теней ветлы падают в реку. Падают, подожженные на воде звездами…
Тихи и задумчивы ветлы. Только изредка охолодевший за ночь ветер сорвется, качнет ветлу, и она стонет шумит.
Думы уводят Аннушку далеко–далеко, куда переметнулась война. Где–то там бьется Алешка смертным боем. Небось тоже сейчас ночь. Лежит он в сыром окопе, а может, как и она, стоит на часах, караулит покой земли и людей…
И Верка — сорвиголова — затеяла податься к нему на фронт, гутарит, что своими глазами увидит, как Алексей в атаку кидается и косит головы немчуре. Где он, этот фронт, — кто ж его ведает? Хоть бы Игнат по карте указал, может, придется проведать сына, еды свезти…
Всплыл месяц. От него света, как от уголька в золе, — чуть теплится, чуть мерцает. Молодик…
Верка всерьез решила ехать. Упрямая. Говорит, соберет гостинцев и за лишится к нему. Тянется, как росток за ростком. И поедет, у нее–то, молодки, в дороге бока не заболят. Эшелоны гужом ползут к фронту, хоть с завязанными глазами поезжай — довезут впопад. Вон опять стучат в ночи рельсы, и тишина звонкая, гремячая. Поди, верст за семь отсюда пролегла дорога, а стучат, грохочут рельсы, идут поезда. И Аннушке кажется, что Верка уже сидит в вагоне и едет–едет…
«Золотка моя, спеши. Дорожка тебе стеленая», — улыбчиво шепчет Аннушка.
Она вздрагивает. Кто–то пробежал по верху косогора, темнота скрала и топот ног, и саму мелькнувшую фигуру. «Кабыть, лошадь. Ан нет. Откуда ей взяться, коль лошади забраны на войну, а выбракованные еле на ногах стоят? Да и стука копыт не слышно, — соображает Аннушка, — Но кто промелькнул? Может, самокат какой. Бесшумный. И не углядишь, как противная разведка подкатит. Еще пленить могут…»
Она встревожена. Она чует в висках ломоту. И таращит в темноту глаза… Опять шорох, вроде бы кто сызнова мелькнул.
— Стой, лихоманка тебя побери! Кто идет? — напуганно слышится окрик, и Аннушка вздрагивает от своего же голоса. Немного уняв захолонувшее от страха сердце, она опамятовалась, что у нее вилы, сжала их в руках, выставив наперед зубьями.