Я назвал его галстуком - Флашар Милена Митико. Страница 21

Вначале я, конечно же, ни о чем не подозревала. Ровно в половине восьмого он уходил из дома, вечером возвращался уставшим, дремал перед телевизором. Все как обычно. Я накрывала его одеялом. И однажды в этот момент он во сне прошептал мое имя — Кёко. И неожиданно проснулся. Неожиданно, как если бы мертвец в гробу вдруг встал, обнял бы меня руками, полными жизни, так крепко, что чуть не задушил, и прошептал мне на ухо: «Прости меня. Пожалуйста. Прости». Я задыхалась. Тут он отпустил меня. Его руки обмякли, он снова лег и уснул еще крепче прежнего, с приоткрытым ртом. Какая же я дура, подумала я и на следующий день позвонила в компанию. Повесив трубку, я осознала всю прочность наших решений: он хотел сдержать обещание о нашей общей повседневности, я должна сдержать свое — остаться с ним ради нее. В тот миг, когда я положила трубку, я поняла, какая красота, какая благородная красота лежит за нашими попытками хранить верность принятым решениям.

105

— В каком-то смысле он упорно работал до последнего. Если ты меня понимаешь. Он не особенно любил свою работу. Ему нравилась в ней только рутина и удовлетворение, которое он получал, двигаясь по колее. Отлаженность. Даже когда в остальном все шло не так гладко. Попытки поддерживать эту отлаженность наперекор действительности и были тяжелейшей его работой. Я только недавно это поняла. — Кёко надела галстук себе на шею. — Но я поступаю так же, как он. Видишь пепельницу? Гору окурков? У меня не хватает духу выбросить их. Там лежит раскрытая газета. Он читал и перечитывал ее в своем пузыре. Перелистывал вперед и назад. Я не в силах убрать ее. Упаковка сэмбэй [18] на тумбочке. Давно уже не хрустящие. Бутылка пива, которым он их запивал. Выдохлось. В раковине в ванной я нашла его седой волос. Я храню его. Зубная щетка с погнутыми щетинками. Полотенце. Бритва. Все осталось на своих местах. Он передал мне все, что имел при себе. Наручные часы. Ботинки. Портфель. В нем записка: «Мы живем только раз, почему же умираем так часто?» Не хватало только галстука. Я все перерыла в его поисках. Это и называют скорбью. И, я думаю, именно из-за скорби он старался быть человеком, у которого все под контролем. Сохраняя привычный уклад, он скорбел о том, что упустил, — о нашем сыне, о не-проявленной любви к нему. То, что не сделано, порой приносит больше страданий, чем то, что сделано. Если бы я растормошила его. Если бы сразу после звонка в компанию сказала: «Я с тобой не из-за нашей повседневности, а из-за тебя». И еще кое-что: если бы ты не принял решение приехать сюда, если бы не реализовал свое решение, я бы и завтра искала его галстук, и завтра бы думала, что совсем не знала его. Спасибо тебе. — Кёко взяла мою ладонь и сжала ее. — Спасибо, что встретился на его пути.

106

— Пока ты не ушел. — Она указала на дверь напротив через коридор. — Там, в детской, стоит буцу-дан [19]. Не мог бы ты… — она замолчала, чтобы собраться с силами, — …в последний раз посидеть с ним?

Я переступил порог детской.

Закрыл за собой дверь.

Маленькая, не больше моей, комната, по площади каких-нибудь десять квадратных метров. Мебели нет, один лишь алтарь и подушка для сидения перед ним. Я сел на нее. С обеих сторон живые цветы. Его коробка для бэнто, завернутая в синюю салфетку. Две фотографии. Цуёси. И он. Я поставил три ароматические палочки, ударил в поющую чашу и сложил ладони. Когда они соприкоснулись, стены вокруг будто исчезли. Внутри меня что-то надломилось. Я разрыдался. Я так давно не плакал, что слезы показались мне плачем младенца или старика. Я не сдерживал их. Я плакал о нем и обо всех, кто ушел. О Кёко. О родителях. О себе самом. Больше всего я плакал о нас, о тех, кто остался.

— Слышите меня? — всхлипывал я. — Вы были правы. Мое стихотворение смерти давно написано. Но осталось написать стихотворение, которое никогда не будет закончено, это бесконечное растирание чернил, бесконечное макание кисти, бесконечное скольжение по белой бумаге — стихотворение моей жизни. Я попробую его записать. Скоро, нет, прямо сейчас попробую. Первой строкой будет: «Я назвал его Галстуком». Я напишу: «Он научил меня чуткому взору».

107

Говорят, учитель бессмертен. Даже когда он покидает тело, его учение продолжает жить в сердцах учеников. Я думал над этим по дороге домой. Я холодно смотрел на людей, которые, уронив головы на грудь, раскачивались из стороны в сторону, и вдруг мой взгляд проник глубже, до костей и органов и еще дальше внутрь, в непостижимое, что уже не пугало меня, а приводило в изумление. Как будто выплаканные слезы смыли с моих глаз мутную пелену, за которой мое «Я так больше не могу!» обернулось вопросом: «Что я могу сделать?»

— Тагути!

Меня окликнули по имени.

— Тагути Хиро!

В давке на станции метро кто-то схватил меня за плечо. Я обернулся.

— Кумамото!

Как это возможно? Он стоял передо мной, живой и невредимый. Вот его бледная рука. Он протянул ее мне. Я пожал.

— Long time no see. Идем, поднимемся на улицу. Он прихрамывал.

— Сядем в том кафе?

Один столик оказался свободен.

— Вот так удача! — засмеялся он. — Нам чертовски повезло найти столик в это время.

Рядом сидели девушки, они хихикали и обсуждали, подходит ли купленный блеск к цвету лица. Еще двое саларименов разговаривали по телефону. И жующий жвачку студент. Он вытягивал ее пальцами изо рта, снова жевал, причмокивая, надувал, пока она не лопнет.

— Вот так удача, — повторил Кумамото. — Я частенько представлял себе, как мы встретимся. Даже придумал, что скажу. На всякий случай. Так глупо, не правда ли? Теперь я не могу вспомнить ни фразы. Все вылетело отсюда. — Он постучал себе по вискам.

— Что с тобой случилось? — спросил я. — Я думал, ты…

…Мертв? Да, в общем-то, я и был мертвым. В глубине души. — Он не прикрывал рот рукой, не понижал голос: — Пять недель провел в искусственной коме. Потом проснулся. Пробуждение было медленным, я поморгал, слегка приподнял одеяло, растопырил пальцы. Когда по капле вернулись воспоминания, мне захотелось снова уснуть. Лежать неподвижно, без сознания, пока вокруг продолжалась жизнь. Из окна палаты я видел огни города. Ты тоже был в моих воспоминаниях. Шел ко мне. Я помню твою веру в меня и в мою беспечность. Я чувствовал, что не хочу нести ответственность за то, что не оправдал твоей веры. Я ощутил это сильной болью под левым бедром.

108

Кумамото изменился. Его прежняя суетливость сменилась размеренностью. Его тело казалось заплывшим, что навело меня на мысли об утопленнике, которого сильным течением выбросило на берег.

— Это все таблетки. — Он вытянул свою хромую ногу.

— Я рад, — сказал я. — Рад снова видеть тебя.

Он кивнул:

— Это и правда радостно.

— Ты излечился?

— Не знаю. После того несчастного случая, а меня настоятельно просили называть это несчастным случаем, был еще один, вскоре после выписки. Газ. Наш дом чуть не взлетел на воздух. Я лег в клинику. Там мне дали таблетки. Я снова уснул, меня плавно ввели в сон. Помню лишь отрывками. Луч света, который щекотал мне ноздри. Графин с водой. Ветка вишни, почки уже раскрылись. Медсестра. Ее волосы собраны в высокий пучок. Представляю: если убрать заколку, они упадут ей на спину мягкими локонами. Помню пациента, который постоянно что-то лепетал. Мы прозвали его Пьяницей. Но как и все мы, он пил только воду и чай. Однажды я заговорил с ним. Он поведал мне, все так же неразборчиво, как ему хочется лежать на углу улицы в алкогольном дурмане, в беспамятстве, и слушать шаги прохожих. Его, мол, успокаивает звук проходящих мимо шагов.

Или Хироко — толстушка. Она все твердила, что в любой момент может исчезнуть.

«Ты видишь меня? — спрашивала она. — Видишь, как я исчезаю?»