Я назвал его галстуком - Флашар Милена Митико. Страница 19
96
И снова оно — чувство ничтожности. Чувство бессилия. Оно заковало меня в цепи и прошептало: «Попробуй убежать!» Я пытался, рвался во все стороны, но сдвинулся лишь на миллиметр. Меня трясло от усилий, которые потребовались, чтобы продвинуться так далеко. После смерти Юкико меня так же трясло. Непрерывный зуд под кожей напоминал, что из-за всех стараний быть нормальным, из-за всей борьбы я как раз и был другим.
Я скрывал свою инаковость, как мог. Чтобы никто не заметил, что я ее скрываю. А когда нельзя было скрыть, я сам указывал на нее и громче всех смеялся над собой: «Вот я чудак!» Руки я почти всегда держал в карманах. Они начинали дрожать всякий раз, когда меня окликали по имени. «Меня застукали? Они обо всем догадались?» Я, делая вид, будто ничего не видел, тщательнее всего старался быть незаметным. А кто незаметнее приспособленца? Спрятав руки в карманы, я притворялся, что у меня нет тайн. Об этом давлении я и говорил. Не о контрольных и оценках. О необходимости играть безликость. О борьбе за правдоподобность. С самого начала я закрылся не в своей комнате, а задолго до этого, в своей голове. Когда учителя то и дело с предостережениями припоминали историю Юкико, я зарывал руки еще глубже, беспечно посвистывая, шел в туалет, запирался там и ждал, когда тремор хоть немного утихнет.
«Тагути! — Стук в дверь. — Чего ты там застрял?» — «Догадайся». — «A-а, вот оно что. — Одобрительный смешок. — Чувак, ну ты и долгий».
Я выхожу с непринужденной улыбкой.
Дома я старался не садиться вместе с родителями за стол, чтобы не есть дрожащими приборами у них на глазах. Скорее всего, они ничего и не заметили, ведь я применял особую тактику, чтобы затолкать дрожь под кожу и скрывать ее там как можно дольше, пока снова не останусь один и с облегчением не выпущу ее на поверхность. Все чаще я ел в своей комнате. Ни отец, ни мать не спрашивали причину.
«Известно же, как бывает, — говорили они, — в этом возрасте свои заморочки».
Лучшего ответа я бы им и не дал. Их принятие моего трудного возраста было лучшим оправданием: «Простите, но мне не хочется сидеть с вами». «Простите, но я не хочу объяснять почему».
Дрожащий взгляд. Среди всех людей я был тем, кого хотел видеть меньше всего.
97
Но я видел.
Я стоял рядом и смотрел на себя.
Словно через объектив дрожащей камеры.
Мне было невыносимо видеть попытки самообмана. Отводить глаза — это в порядке вещей, говорил я себе. Это нормально — игнорировать сдавленную просьбу Юкико о помощи. Когда ее взгляд встречается с моим и в нем возникает понимание: «Он не поможет мне. От него не стоит ждать помощи». Это разочарование, когда ее взгляд выпадает из моего, потому что я прохожу мимо, останавливаюсь за углом, тяжело дыша, слышу легкий хлопок, будто что-то нежное было раздавлено, разорвано, размолото чем-то грубым. А кто бы так не сделал? Не побежал бы в спешке прочь? Кто поступил бы иначе? Так я убеждал себя и видел, что верю себе, хочу верить, вера меня успокаивала, но спокойствие было притворным. Забудь Юкико. Ты же забыл ее однажды. Я видел, как притворяюсь, что забыл ее. Она была черной точкой на белой поверхности. Если долго не обращать на нее внимания, она перестает существовать. Реальность — переменная, она всего лишь место для переменных величин. Мы подстраиваем ее под себя. Ничего противозаконного в этом нет. До тех пор, пока мы не начинаем считать нашу подстроенную реальность более реальной, чем объективную, и защищать ее вопреки здравому смыслу.
Если бы я хоть раз заплакал. Я смотрел на то, как я не плакал. Сжимал челюсть. Сглатывал. Ломал что-то. С размаху. Зеркало разбито. Еще один удар кулаком. Спасительная физическая боль, которая скрывает настоящую — душевную. Ту, что не видно. Ту, что ты заставляешь себя не чувствовать. Подметаю осколки. Гоню прочь рассудок, который твердит мне, что отсутствие слез и есть мой плач. Сжимаю челюсть. Сглатываю.
Были и другие, такие же, как я. Заметить их легко. Сложно узнать в них меня. Я различал их по убегающей походке. По красным пятнам на шее, когда заговоришь с ними. По наигранному веселью. По судорожно-показной нормальности, которая и отличала их. Они казались мне отталкивающими. Все. В их очевидности я видел дилетантство, угрожающее моей борьбе за правдоподобность. Одна ошибка с их стороны стоила бы мне неимоверных усилий сохранить свое поддельное лицо. То, что нас связывало, одновременно нас и разделяло. Каждый в своем панцире. Куда мы втягивали головы при малейшей встряске.
98
На мое семнадцатилетие отец предложил поехать на море.
«Сегодня мы едем на море, — сказал он. — Только ты и я, отец и сын».
Таков был его способ что-либо предлагать.
В машине мы слушали старые энки [14]. «Ничего на свете нет прекраснее женщин и саке», — пелось в одной из композиций. Отец подпевал, пока я молча смотрел в окно. Мне казалось, что мы стоим на месте. За окном пролетали дома, рисовые поля, облака, но мы не двигались. Бледная луна. Под ней синяя полоса. Она приближалась. Море.
Рубашка отца раздувалась на ветру как парус. Я плелся за ним по пляжу. Волны бушевали. Чайка боролась с ветром. Два утеса.
«Тут и остановимся. Давно мы не сидели вот так, вместе». — «То есть никогда», — уточнил я.
Отец смущенно откашлялся.
«И все же. Хорошо вот так вот быть вместе. Нужно почаще выбираться вдвоем. — Он снял ботинки с носками и сунул ноги в песок. — Слишком уж редко мы так делаем». Он засмеялся.
Я узнал этот натужный смех. Мне хотелось дернуть его за рукав. Сказать: «Тебе не обязательно прятаться от меня. Не надо скрывать свою печаль за смехом».
Он снова откашлялся, еще глубже зарыл пальцы ног.
«Знаешь, я думаю, взрослеть не так уж плохо.
У тебя есть четкая цель, и ты делаешь все возможное, чтобы достичь ее. Ты держишь ее в голове, подходишь к ней шаг за шагом. Можешь споткнуться, снова встать на ноги. Но в конце концов ты добьешься ее. Своей цели. Ты оглянешься назад и по следам на песке увидишь, как далеко ты продвинулся. И почувствуешь себя счастливым. Все отчаяние пути как рукой снимет. Ты меня понимаешь? Да?» Я кивнул. «А ты хоть раз был в отчаянии?» Вопрос словно вырвался из меня. «Кто? Я? — Он замолчал, его ноги уже были по щиколотку в песке. — Нет, с чего ты взял? Я же говорю не про себя, а вообще. Что я хотел сказать… Не дай сбить себя с пути. — Он похлопал меня по плечу. — Как же хорошо бывает иногда поговорить. — Отец отряхнул ноги от песка, надел носки и обулся: — Пойдем дальше».
Битые ракушки, прыгающие по воде камушки. Лодка на горизонте. Она развернулась, возвращалась к берегу.
99
Странно. Но мне стало легче от осознания, что отец тоже что-то утаивает, что и он скрывает под кожей дрожь. По крайней мере, временами. Нужно было просто жить так, как он сказал: иметь цель. Делать все возможное. Достичь ее. Стать когда-нибудь счастливым. Для этого требовался лишь небольшой прыжок на правильную сторону. К тем, кто не терзает себя мыслями о том, какую боль причиняет предательство — не только других, но и себя самого. Я хотел попасть туда, взял разбег, готовился к прыжку. И прыгнул бы, если бы Кумамото не передал мне эстафету правды. «Признайся». Не это ли он выкрикнул? «Признайся наконец, что страдаешь от той же болезни». Мое «да» стало дверью, которая закрылась за мной. Отцовское отчаяние. Оно пришло слишком поздно. Когда он с криком ворвался ко мне в комнату и поднял на меня руку, я уже давно был недосягаем. Я уверен, он увидел это. По правде сказать, это он отступил передо мной. Он намеренно промахнулся.
Блеклое вечернее небо.
Парк начал пустеть. Вокруг загорались фонари. Еще одну минуту. Быть может, он сейчас придет. Как раз когда я уйду.
«Хэппи! Ко мне!»