Военнопленные - Бондарец Владимир Иосифович. Страница 42
— Рано себя хороните.
— Так я ведь врач. Себя обмануть трудно. И ни к чему. Лето, вероятно, переживу, а потом…
— Война закончится.
— Сомневаюсь.
Где-то далеко-далеко завыли сирены, потом в раскрытое окно вкатились тугие раскаты взрывов, приглушенных большим расстоянием. Казалось, бьют в огромные барабаны, спрятанные в глубоком подземелье.
— Бомбят.
— Да. Бомбят.
Я выглянул в окно. Там, где темным обрезом заканчивалась стена барака, в небе играли красные сполохи.
— Наверно, Мюнхен.
— Возможно. Садись, посиди со мной. Завтра уедешь, увидимся ли?
— Андрей Николаевич…
— Постой, не спеши. Я не о том, о чем ты думаешь. Болезнь — черт с нею. Есть вещи похуже. Погиб Гамолов.
— Что-о?
— Погиб Гамолов. Он и еще один капитан, забыл фамилию; Ка… Ка…
— Калитенко?
— Ты и его знаешь? Прикончили их «при попытке к бегству».
— Гамолов бежал?! С его ногами?!
— Конечно, никто не бежал. Просто их убили. Но странно: кому теперь нужна замызганная формула — «убит при попытке к бегству»? Кому они замазывают глаза?
— Может, они не убиты?
— Очень хочу, чтоб меня обманули.
— Трупы видели? Они в морге?
— Нет. Но говорили об этом надежные люди.
— Жаль, Андрей Николаевич. Очень жаль.
— Жаль, говоришь? Да, конечно, жаль. Положение в лагере страшное. Организацию провалили. Я нисколько не удивлюсь, если завтра схватят и меня и тебя… Многих уже нет. Не хочу предугадывать плохого, только достаточно одному дать показания — и погибнут все. И все они хорошие, крепкие люди. Однако не от святого духа немцы узнали о БСВ? В общем тошно на душе, гадко. Да… А Гамолова я жалею искренне, душой, как родного сына.
Прощаясь, доктор задержал мою руку в сухих горячих ладонях.
— Прощай, брат, и попытайся раствориться, стушеваться пока. На рожон не лезь без толку. Погибнешь. Только и всего. Вспоминай обо мне, старом. Выживешь в этой потасовке — загляни в Харьков к моим. Авось, чем черт не шутит, и я доживу — встретимся. Видишь, — он грустно улыбнулся, — все же не думаю помирать.
В пересыльном бараке от свеженастеленных нар пахло сосной. За стенами буйствовала весна, одевала землю в цветастый наряд, рдела зорями. У просмоленных досок барака пробились тонкие ростки зелени, робкие и прозрачные на черном фоне мертвых досок.
Отправку я ждал с часу на час — лежал на нарах, заложив за голову руки, и все думал, думал… Перед глазами стояли лица доктора и Гамолова. Мысли, одна другой мрачнее, лезли в голову.
В барак вошел полицай.
— Эй, художник, к обер-лейтенанту, живо!
Посреди двора стоял дежурный комендант, знакомый мне по комедии суда.
— Художник?
— Да.
— Напишешь указатель: «Выход команд».
В это время пришел солдат, козырнул обер-лейтенанту и, заглянув в бумажку, назвал мой номер — 18 989, прочитал исковерканную фамилию.
— Куда? — строго спросил его мой «заказчик».
— Господин обер-лейтенант, в комендатуру.
— Никаких комендатур.
Солдат почтительно приблизился к офицеру, проговорил вполголоса несколько слов.
Выражение лица обер-лейтенанта сразу изменилось.
— Собака! — бросил он мне. — Иди! Марш!
— С вещами! — скомандовал солдат.
Я долго стоял перед большим канцелярским столом. По ту сторону сидел барон Корш. Глядя на него сверху, я видел узкую, сжатую с боков голову, низкий лоб над выпуклыми дугами бровей и седые, с желтизной волосы, аккуратно приглаженные от угла зализа на косой пробор. Сухие пальцы с длинными жесткими ногтями катали по настольному стеклу невидимый шарик.
— Ну-с… рассказывай.
Голова поднялась кверху, мои глаза наткнулись на колючий взгляд серых глаз Корша, уже подернутых старческой мутью.
— Рассказывай о БСВ.
— О чем?
— Бедняжка, не знаешь. Придумай что-нибудь оригинальное. Я тебя спрашиваю о Б… С… В…
— Не знаю, что это значит.
— Хорошо, подскажу: Братское сотрудничество военнопленных. Слышал?
— Нет.
— Ну, конечно! Никто не слышал, никто не знает. Заговоришь! — кинул он с угрозой. — Заговоришь, никуда не денешься. Щенок! Вон!
За спиной щелкнули каблуки, тяжелая рука опустилась на плечо и рывком повернула к двери.
— Раус!
Быстро пересекли ярко освещенную солнцем площадку. Открылась и закрылась дверь. Прогромыхал замок.
Карцер.
Прохладно. Тихо. В полусумраке под стенами на полу сидели с десяток человек.
Прямо перед собой я увидел майора Петрова, но он как-то странно посмотрел на меня и, зевнув, спокойно лег на бок, отвернувшись к стене.
Я не удивился: значит, так надо.
Почти в полном молчании прошло несколько часов. Вечером взяли Петрова. Спустя час меня перевели в одиночку.
Тяжело лязгнула металлическая дверь, щелкнула задвижка глазка и будто захлопнулась крышка склепа. В стене узкого бетонного мешка заделана железная койка. Около двери ведро с крышкой — параша. Под потолком горизонтальная зарешеченная прорезь; за нею деревянный козырек. На потолке под проволочной сеткой — лампа.
Тишина, не нарушаемая ни единым звуком, — тревожная, загадочная и пугающая. Тишина такая, что от нее в голове начинается тонкий надоедливый звон, точно жужжит над ухом невидимый комар. Два шага ширины, пять длины. Параша. Волчок. Лампа. Я долго стоял, прислонившись к прохладному бетону.
Началось… Признаться, я ожидал начала пострашнее. Пока что не били, не мучили и даже почти не спрашивали. Значит, это придет потом.
Устав стоять, присел на край койки. Сразу же щелкнуло в двери очко.
— Встать!
Я вскочил. Койка поднялась и с лязгом захлопнулась в стене.
— Не садиться! — прокричал в очко голос. — Не ложиться!
Я ходил, стоял, снова ходил четыре шага гуда, четыре обратно. И не мог опуститься даже на пол — сразу же открывалось очко, неумолимый голос кричал: «Встать!» — и в очко просовывалось тупое пистолетное дуло.
Судя по голосам, менялись коридорные надзиратели, за деревянным козырьком проголубела и погасла полоска неба, а я все ходил из угла в угол, от усталости задевая плечами за стены.
Потом снова стоял перед столом Корша.
— Ну как? — спросил он, прищурившись.
— Плохо.
— Тебе никто не мешает сделать лучше. Давай-ка поговорим об организаторах БСВ.
— Никого я не знаю.
— Ничего, ничего, скоро узнаешь, — зловеще обещал Корш, и меня снова уводили в одиночку. И снова тянулись бесконечные часы болтанки от стены к стене.
Временами в камеру наползал желтый туман, в глазах все сливалось и опрокидывалось: я засыпал на ходу и падал. Откуда-то издали долетало:
— Встать!
Пинками меня поднимали, и все продолжалось, как прежде: я бродил от стены к стене, едва переставляя отекшие, точно свинцовые ноги.
Во время коротких свиданий Корш допытывался:
— Ну-с, какие задания ты получал?
— От кого? — спрашивал я и тут же засыпал.
— Собака, — хладнокровно цедил Корш и хлестко бил по щеке. — Собака. Героя корчишь? Так или иначе подохнешь. Только сначала из тебя душу вытянут. По ниточке, по кусочку, медленно.
Суток через трое под проволочную сетку на потолке ввинтили огромную лампу и откинули койку. Я мог лежать ночью, но проклятый свет резал глаза, даже если лежал вниз лицом. Он, казалось, пронизывал голову насквозь, и ни на секунду нельзя было от него скрыться, отдохнуть. Он доводил до исступления, до припадков бешенства. Тогда я в бессильной злобе бросался на пол, готовый пробить его своей головой.
Меня уже не выводили из камеры. Пытка продолжалась беспрерывно. Ежедневно на несколько секунд заглядывал Корш и коротко спрашивал:
— Ну-с, надумал?
Вместо Корша я видел темное, почему-то искрящееся пятно. Глядя на него, отвечал:
— Ничего я не знаю.
Лязгала дверь, и адски яркий свет продолжал заливать крохотную камеру. Воздух накалился. Железо койки было теплое, липкое.