Собрание сочинений - Сандгрен Лидия. Страница 109

Он открыл шкафчик, и Ракель увидела стопки фарфора «Рёрстранд». Целых два полнокомплектных сервиза, включая супницы и бульонницы.

– Пусть будет на твоё усмотрение.

Подбоченясь, он долго рассматривал содержимое шкафа, после чего вынул две костяные чашки и до краёв налил в них кофе. Не поинтересовался, надо ли ей молока. Ракель отхлебнула немного, чтобы чашку можно было нести, не расплескав.

Они вернулись в гостиную. На инкрустированном, округлой формы комоде в стиле рококо действительно красовался павлин. Жалюзи опущены, в комнате стояла пыльная духота. Пол полностью закрыт коврами. Единственным, что напоминало о двадцать первом веке, был на удивление современный телевизор.

– Маме и папе, разумеется, нравилось, что Сесилия «художественно одарена», – сказал Эммануил, устраиваясь в потёртом кожаном кресле. Ракель присела на край дивана. Под гобеленовой обивкой скрывалась коварная компания жёстких пружин. – Или, во всяком случае, папе. Ты же его знаешь. Он всю жизнь борется с посредственностью. Презирает довольство малым. Бросает вызов уравниловке. Выделяться хорошо. Так что, когда к ним приходили гости, он всегда приносил альбом с её эскизами и устраивал нечто вроде импровизированного мини-вернисажа с красным вином. Все ахали и соглашались: она так юна, так бескомпромиссна в своём художественном кредо, настоящий талант и тому подобное. Во всяком случае, Сесилия хранила свои старые вещи здесь. «Не говори, что они у тебя, – просила она, – если кто-нибудь спросит». – «Почему кто-то должен спросить?» – спрашивал я, но она сказала лишь то, что мне она доверяет. И если задуматься, то я, пожалуй, был единственным, кому она действительно могла доверять. – Голос Эммануила стал хриплым, он прикрыл глаза. Блаженное лицо, как у мученика.

Ракель ждала, когда он продолжит, но он так долго сидел с закрытыми глазами и молчал, что она звякнула чашкой о блюдце, чтобы напомнить о своём существовании. Дядя вздрогнул.

– Она оставила их на моё попечение, – произнёс он. – Попросила меня сохранить, позаботиться… – Голос снова растворился в молчании, испытывая терпение Ракели.

– Что именно она оставила?

Он рассмеялся лающим смехом.

– А ведь ты думаешь: зачем же он рассказывает это сейчас, если поклялся Сесилии, что будет молчать?

Эммануил с явным усилием встал и направился туда, где, видимо, располагалась спальня, которая, как заметила Ракель сквозь приоткрывшуюся дверь, была загромождена ещё сильнее. Вдоль стен – плотно заставленные полки. На полу стопки газет и бумаг, между ними проходы. Жалюзи опущены и здесь, и всё это утопает в слабом свете старомодной хрустальной люстры.

Эммануил копошился там достаточно долго и наконец появился с двумя бумажными пакетами «Консум Стигбергсторгет».

– Ответ на твой вопрос звучит так: я думал, что она вернётся, – произнёс он. – Несмотря ни на что, это было бы нормально, да? Мы же верим, что завтра солнце снова взойдёт и законы гравитации никуда не денутся.

С осторожностью, противоречившей небрежному способу хранения, Эммануил развернул лист с написанным углём автопортретом. Сесилия изобразила себя в полупрофиль, с настороженным взглядом, она как будто сомневалась в том, что видела.

– Сколько ей здесь?

– Шестнадцать. Ну или семнадцать. Был период, когда она писала по автопортрету в день. Думаю, она оставила только хорошие, то, что ей не нравилось, она обычно сжигала.

Тут были преимущественно автопортреты в разных техниках: тушь, карандаш, уголь, пастель. Пара акварелей и несколько холстов, написанных маслом. Портреты получились с разной степенью сходства и в разной цветовой гамме, но на зрителя был обращён один и тот же взгляд. Помимо портретов, было несколько натюрмортов, интерьеров и изображений очень юных детей Викнеров. Среди работ затерялся аэроснимок формата A4 – глубокая долина посреди туманного ландшафта.

– Восточно-Африканская рифтовая долина, – объяснил Эммануил. – Сесилия любила рифтовую долину. У папы был знакомый археолог, и мы ездили посмотреть раскопки сразу после того как нашли Люси [177]. Это было потрясающе. Папа чуть не рухнул в этот самый раскоп. А мама пыталась втереться в доверие к парочке Лики [178].

Ракель спросила, можно ли ей взять какой-нибудь автопортрет, и Эммануил начал перекладывать шуршащие листы, бубня себе под нос:

– Пожалуй, этот… хотя нет, этот не подойдёт… – По его лбу катились капли пота. – Вот, смотри-ка! – наконец воскликнул он с победоносным видом, протянув ей неприметный листок – тонкий карандашный набросок, видимо эскиз для более серьёзного портрета. Ракель положила его между страницами блокнота и спросила:

– А когда она оставила тебе всё это?

– О, я точно помню. Это было 4 апреля 1997-го.

Ракель отодвинула в сторону чашку, руки слегка дрожали.

– И что она тогда сказала?

– Я и это хорошо помню, очень хорошо, – Эммануил закатил глаза и сложил ладони. – Она сказала мне позаботиться о её работах, потому что я единственный – единственный, – на кого она может положиться, и что она рада довериться тому, кто ей очень дорог и в чьей преданности она уверена на сто процентов.

– А тебе не показалось это странным?

– У неё были на то причины.

– И она ничего не рассказала об этих причинах?

– Она процитировала Витгенштейна, – хихикнул Эммануил. – Вот что она сделала. Вот это Warum man nicht sprechen kann [179] и далее. Это очень на неё похоже. Витгенштейн… – И он рассмеялся чему-то, понятному только ему одному, ничуть при этом, видимо, не смутившись. Ракель подумала, что цитата неверна. Там не warum, там wovon.

– Ты не помнишь, может быть, в то время, когда она исчезла, произошло что-нибудь необычное? – спросила Ракель.

– Я тогда учился в медицинском, второй семестр… и на всех моих учебниках стояло имя Петера.

– Как себя тогда чувствовала мама?

– Полагаю, хорошо. Как обычно.

– Весной того года она защитилась.

– Правда? А разве не за год до того?

– В тот же год, – покачала головой Ракель.

Эммануил принялся считать на пальцах, поскольку был готов поклясться, что она защитилась годом раньше, но, с другой стороны, за год до того он поступил в медицинский.

– Хм… – промычал он. – Девяносто шестой, девяносто седьмой… если она защитилась в девяносто шестом… – Так и не разобравшись, он с кряхтением встал, сообщил, что сейчас найдёт экземпляр диссертации, и снова надолго скрылся в спальне.

У Ракели сводило руки, кожа ладоней зудела. Ей тоже пришлось встать и немного походить по комнате. Она не понимала, почему Эммануил придаёт такое значение вопросу, который того не стоит.

Ей хотелось щёлкнуть его по носу за то, что он пошёл перепроверять дату, которую Ракель знает точно – ведь это она брошенная дочь, – но он ей не поверил сразу и не верит сейчас. Хронология ясна как день. Осенью Сесилия работала над диссертацией, в марте защитилась, в апреле ушла. И утверждение, что перед тем, как бросить их, она чувствовала себя «как обычно», вряд ли может быть правдой. Той зимой все полушёпотом твердили «твоя мама работает над Диссертацией», и это означало, что мама занята, ей трудно и её нельзя беспокоить. А потом всё будет хорошо. Надо просто выдержать и дождаться.

Из глубин памяти всплыл эпизод, как пузырьки воздуха с озёрного дна. Зима, игра в снежки во дворе, дети вернулись домой, только когда совсем стемнело. У Ракели насквозь мокрые варежки, выбившиеся из косы волосы прилипли ко лбу, а шапка съехала на затылок. Где-то в квартире звучала музыка. Папа вышел, чтобы помочь ей снять обувь, Элис куда-то исчез.

Ракель положила варежки и шапку на батарею и поставила ботинки на старую сморщившуюся от влаги газету. Куртку повесила на крючок, прибитый на высоте детского роста. Потом прошла в гостиную и залезла на диван рядом с матерью.

Мама провела рукой по векам. Перегорающей лампочкой вспыхнула улыбка, Сесилия спросила хрипловатым голосом: как дела в школе.