Собрание сочинений - Сандгрен Лидия. Страница 21
Окна малогабаритной двушки на четвёртом этаже выходили, с позволения сказать, не куда-нибудь, а на два кладбища. Из кухни просматривалось еврейское, с его нагромождением старых могильных плит и куполообразными часовнями. За окнами спальни простиралось кладбище Стампенс, просторное и торжественное, надпись на воротах гласила: ПОМНИ О СМЕРТИ. Весьма подходящий призыв для старшеклассников, которые каждый день проходили мимо по дороге в школу (балбесов, вообще не задумывающихся об отведённом им сроке). А для Ракели это был повод вспомнить латынь. «Memento mori», – думала она всякий раз, когда трамвай проезжал мимо кладбища.
Ракель забрала в прихожей свежую газету, лежавшую на стопке конвертов. Обнаружила половину упаковки бекона и поджарила его в последней чистой сковороде вместе с яйцом и перезрелым помидором. Хлеб был несвежий, но тостер это сгладит. Она выпила кофе и прочла раздел культуры. Минутная стрелка показывала почти половину одиннадцатого. Тело уже зудело, дальше будет только хуже. На полях нерастраченного времени разворачивалось воскресенье – так, как ему положено. Повязав шарфы и натянув шапки, люди пойдут гулять в Слоттскуг, будут умиляться подснежникам и сидеть у южной стены, закрыв глаза и подставив лица новорождённому солнцу, и, разрумянившись, пойдут домой в голубовато-розовых сумерках, прошитых россыпью бледных звёзд.
Ракель решила пойти в библиотеку. Как всегда, быстро привела себя в порядок, хотя могла и не торопиться. Приняла душ, причесалась и собрала волосы в хвост. Краситься не захотела. Занялась поисками самого тёплого свитера и в итоге вытащила его из завалов газетницы рядом с диваном. Положила в рюкзак ноутбук и книги. Посмотрев на уличный термометр за окном, решила, что ещё достаточно холодно для зимнего пальто. Зашнуровала ботинки. На коврике в прихожей рядом с нераспечатанными конвертами заметила немецкий роман, который просил прочитать отец, взяла с собой и эту книгу. Она, по крайней мере, тонкая. Можно просто пролистать и попробовать оправдаться нехваткой времени. Хотя все её протесты всё равно заканчиваются тем, что она позволяет себя уговорить.
* * *
Гуманитарные кафедры располагались вокруг Нэкрусдаммен [20], бо́льшая часть зданий построена в восьмидесятых – сплошной кирпич, линолеум в коридорах и аудитории, неотличимые от классов в старшей школе. Впервые оказавшись здесь, Ракель ходила по этажам, разыскивая старый кабинет матери. Картины, нарисованные в памяти, не вполне соответствовали реальности, и ей так и не удалось найти помещение, которое фигурировало в воспоминаниях, то ускользающих, то чётких. Среди табличек с именами она искала профессора, который был у матери научным руководителем, но он, как оказалось, вышел на пенсию. В фондах библиотеки нашлись книги Сесилии, университетские издания в тёмно-красных или коричневых переплётах, название и имя автора набраны шрифтом без засечек. Судя по внешнему виду, их до сих пор регулярно читают.
После окончания гимназии прошло пять лет, и всё это время Ракель училась в университете, потому что ей казалось, что именно для этого она и создана. Ей всегда нравилась теория, нравилось наблюдать, как хаотичная реальность упорядочивается в удобных категориях, как абстрактные понятия вскрывают внешне окаменевшую суть. Но в какой-то момент теория всегда упиралась в границу, исчерпывалась, становилась недостаточной – и тогда Ракель покидала эту территорию, унося с собой всё, что здесь оказалось полезным. Перед поступлением её интересовала математика, потому что математическая вселенная представлялась ей бесконечной и безупречной (а ещё потому что она посмотрела «Игры разума» и воображала себя на месте героя – среди дубовых панелей, одетая в тёмно-зелёный вельвет, она нервно курит сигарету за сигаретой и в порыве вдохновения чертит белым карандашом на стекле замысловатые знаки). Но карьера математика рухнула под собственной тяжестью – даже построение графиков давалось ей в гимназии с большим трудом, – и Ракель свернула на гуманитарную стезю. Она получила шестьдесят баллов по истории идей («неудивительно, ты же дочь Сесилии»), прослушала два дремотных вечерних курса латыни, несколько семестров изучала литературоведение и немецкий, сначала в Гётеборге, потом в Берлине. Всерьёз задумалась об археологии, но на горло этой песне наступил отец («а на что ты собираешься жить, Индиана Джонс?»). И тогда она выбрала психологию. В конце концов, человеческая психика – это комбинация закономерностей бесконечного космоса и осколков собственного прошлого.
– Психология? – произнёс Мартин, как будто она объявила, что собирается стать циркачкой и будет всю жизнь жонглировать горящими факелами. – О господи, почему? Ты нашла наконец применение своим литературным способностям? – сказал он. – Будешь выписывать рецепты и вести журнал обхода палат? «Пациент такой-то неряшлив»? Ты уверена, что не хочешь продолжить заниматься историей идей? Или латынью?
– Amor fati [21], – ответила Ракель, но отец, по-видимому, последний раз читал Ницше в восьмидесятых. Он сделал вид, что не услышал.
В это мартовское воскресенье в библиотеке было пусто и тихо. Ракель обычно садилась либо в читальном зале, если была готова встретить кого-нибудь из знакомых, либо за укромный рабочий стол в библиотечных хранилищах – если хотела избежать встреч. Именно по дороге к хранилищам она и заметила между стеллажами сутулую фигуру, расположившуюся на стремянке со стопкой книг на коленях. Она узнала его не сразу:
– Эммануил?
Эммануил Викнер вздрогнул и посмотрел на неё, его нижняя губа блестела от слюны. Переход от растерянности к узнаванию слегка затянулся, Ракель успела испугаться, что он её не узнает. Как глупо – в последний раз они виделись на Рождество. Надо было на всякий случай сказать «дядя Эммануил».
– Ракель! – произнёс он наконец. – Ракель, дорогая, это ты? В такой день? – Он спешно встал, чтобы обнять её.
В последние годы угадывать возраст Эммануила Викнера становилось всё труднее. Он был на десять лет моложе матери Ракели и раньше занимал странное серединное положение – ещё не вполне взрослого, но уже определённо не ребёнка. Сейчас черты его лица утратили остроту, а взгляд зоркость. Редеющие светлые волосы венком окружали лысеющее темя. Стройное и ловкое, как у сестры, тело стало бесформенным, как будто каждый прожитый день изменял его очертания. Одет в разные оттенки бежевого, что производило бы невыразительно-блёклое впечатление, если бы не ярко-красный платок, задрапированный вокруг шеи, как у римского императора.
– Что ты читаешь? – спросила она.
– О, ничего, ничего. Весной я всегда начинаю думать о диссертации. – Он положил книги в стоявшую рядом тележку. Ракель заметила, что там были в основном Р. Д. Лэйнг и Вильгельм Райх, а ещё «Тибетская Книга мёртвых».
– Высвобождаясь из крепких объятий зимы, начинаешь думать о будущем. Опасное время года. Лёд тает, и всё становится возможным. И если я сейчас случайно объявлю о своих грандиозных планах, будь добра, напомни мне, что королём я буду чувствовать себя всего две недели, а все оставшееся время буду мучиться, причём не только из-за собственно творчества, но и потому что все эти явно не самые интересные мысли придётся додумывать до конца.
– Договорились, – ответила Ракель. Она не припоминала, чтобы Эммануил когда-нибудь собирался писать диссертацию, и не представляла, на какую тему он мог бы её написать. Когда-то давно он начинал изучать медицину, а потом занялся фотографией. Бабушка оборудовала ему тёмную комнату, а снимал он, помнится, всяческую еду, очень крупным планом. Когда он задумался о научной работе?
– Это всё проделки свежих весенних ветров, когда погода нашёптывает, – объяснил дядя. – Ты действительно собираешься тут сидеть?
В качестве алиби она предъявила старый экземпляр Jenseits des Lustprinzips:
– В универе задали.