Сказка о Белке рыжей и царе подземном (СИ) - Котова Ирина Владимировна. Страница 6
Авдотья меня расцеловала и наказала:
— Хватит тебе водой холодной мыться, застудишь себе родильное, саму себя труднее лечить. А тебе еще ребятишек вынашивать, мужу сыновей рожать. Помойся тут, попарься, сарафан постирай. А я тебе, пока Кащеюшка не видит, чистой одежды на смену принесу, да матрац мягкий в каморку брошу и одеяло пуховое.
— Спасибо, — ответила я тихо, — только если узнает, и тебе попадет, Авдотья-матушка. Помыться я тут быстренько помоюсь, нет сил моих от горячей воды отказаться, а прочих милостей не нужно.
Вздохнула повариха, правоту мою признавая, и повела деда Пахома кутать и спать укладывать.
Сняла я платок, стянула сарафан и сорочку, от работы влажные, распустила косу свою короткую — тут же волосы от пара мелким вьюном вокруг головы встали. Выстирала одежду, на полках разложила, поддала жара и стала сама мыться. Стою, натираюсь войлоком и песенку пою от счастья, ногами в лохани с горячей водой переступая. Сколько грязи с меня сошло — стыдно сказать! Разве отмоешься как надо глиной с песком?
Загрохотало в предбаннике — видать, Авдотья вернулась.
— Хорошо-то как! — закричала ей со смехом через дверь. — Заходи, погреешься!
Распахнулась дверь — а там Полоз стоит в клубах пара, и на нем штаны одни надеты. Смотрит на меня, и глаза его янтарем горят.
— Вот так мне удивление, — произнес медленно голосом своим рычащим, а глаза его тьмой жаркой заполнило, как он меня с ног до головы оглядел. — Вот и правильно. Смирилась, девка, решила встретить ласково? Не бойся, милая, и я ласковым буду, не обижу тебя, говорил уже.
А у меня коленки дрожат, зуб на зуб от ужаса не попадает. Прикрылась я руками, взгляд на лавку с одеждой своей бросила.
— А покраснела-то как, — говорит весело и штаны снимает, — чисто рак вареный. Правду говорят, что рыжие всем телом краснеют! И веснушки у тебя действительно с ног до головы, белочка!
Как штаны его в сторону полетели — тут я и поняла со всей отчетливостью, что дело мое плохонько.
— Рак-то рак, — отвечаю, с трудом взгляд отводя от тела Кащеева сильного и к полке отступая, — да не тебе его руками своими загребущими трогать, чудище ты похабное. Помыться я пришла, а не тебя встречать, кто ж знал, что ты раньше времени с охоты воротишься?
— А мне все равно, — и голос такой медовый, что аж как кипятком по мне плеснуло, раскраснелась я еще больше, — попалась ты, девка, не сбежишь теперь. У меня после охоты кровь играет, самое то дикую белку укротить.
Шагнул в баньку, дверь за собой прикрыл — а я сарафан к себе прижала, к стенке горячей прислонилась — навис Кащей надо мной, за плечи взял, к себе потянул. Перехватило у меня дыхание. Закрыла я глаза, смелости набираясь, зубы стиснула — искусаю, исцарапаю, не дамся!
Тут дверь опять распахнулась, царь обернулся, я из-под локтя его выскользнула, к Авдотье шмыгнула. Стою, трясусь, сарафан мокрый прямо на голое тело натягиваю.
— А что же, — недобро говорит повариха, — ты, царь-батюшка, тут делаешь?
— Да, — пискнула я, осмелев, — что же ты делаешь, охальник?
Тут ладонь Авдотьина мне рот и накрыла. Замычала я, а она мне на ухо шикнула.
— А не забываешься ли ты, ключница моя верная, — рявкнул Кащей, лицом темнея, — это мой терем и баня моя, и я хозяин тут всех и вся! Я перед тобой ответ должен держать, или ты передо мной? Почему в царской моей помывочной чернавки тело свое грязное оттирают?!
Вздохнула Авдотья от обиды, руки на груди сложила, рот мне освободила. И зря ведь, зря. Не хотела я говорить, само вырвалось!
— Эх ты, — говорю презрительно, — на саму Авдотью рычать вздумал! Нет у тебя ни стыда, ни совести! Не виновата она, не ругай, надежа-царь, я одна виновата! Сама я пришла, сама все натопила, не знала она ничего. Меня наказывай, а на нее не шипи! Что молчишь, к чему готовиться мне — за две-то лохани горячей воды и пар твой бесценный? К свиньям меня пошлешь или выпороть сам решишь? Не побоишься белы рученьки запачкать, гад ты… ыыы… ыыы… ыыы…?
Это Авдотья за спиной моей ахнула и снова рот мне закрыла, а Полоз покраснел, побледнел от ярости, — то и гляди, тут меня и придушит.
— Беги, девонька, — мне повариха шепнула и в сторону шагнула, — беги быстро! Меня не тронет, что ты, а тебя точно прибьет ведь сейчас! И я не спасу!
Я и побежала. Ибо смелость смелостью, а жить мне вдруг очень захотелось, как я увидела, как мрачно Кащей на мою шею смотрит и желваками играет. Молода я еще для хрустального гроба-то! Забежала в каморку свою, стул колченогий к двери кое-как прислонила. Хлипкая преграда, а спокойнее так. Легла спать я на рогожку, а не заснуть мне — все чудится, что у двери кто-то остановился и войти хочет. Так в страхе и заснула.
А на следующее утро Авдотья Семеновна меня обняла, кашей накормила да петуха на палочке сладкого сунула.
— Эх, ты, — сказала жалостливо, — попала ты, девонька, задела Кащея за живое. Смелая ты и добрая, на защиту мою встала — то-то царь удивился! Да только не было в этом нужды — любит меня Кащеюшка, никогда бы не тронул. Рассказала я ему все — и как ты деда Пахома лечила, и как я баню топила, повинился передо мной царь, прощения попросил. Да и Пахом в подтверждение моим словам с утра уже лопатой машет, тебя славит. Да ты ешь, — велела, — одна кожа да кости остались. А потом приказал царь тебе к нему зайти, новую службу он тебе придумал. Не бойся, но и не перечь ему, Алена, иначе только жаднее до тебя станет. Мужики они такие, если дичь убегает и огрызается, только охочее становятся. Тише будь, милая, авось охладеет.
— Спасибо за советы и за кашу, Авдотья-матушка, вкуснее в жизни не пробовала, — жадно я ела после ночных переживаний, только за ушами трещало. Не верилось мне, что Полоз способен повиниться, да и идти к нему не хотелось, а надо. Долг отцовский шею гнет, слово я дала, да и дело у меня к Кащею есть. Всю неделю я родным весточку писала по строчке, жаловалась, как мне трудно. И перед тем, как подняться в царские хоромы, сходила в каморку и прихватила письмо — Кащею отдать, чтобы обещание свое выполнил, батюшке отправил.
Спрятала я письмо за ворот, поднялась в верхний терем, где еще не бывала. А там золотом все блестит, самоцветы величиной с кулак в стены вделаны, ковры драгоценные по полам стелятся, птицы чудесные в клетках поют.
А царь в парадной зале на черном троне сидит, указы диктует. Я зашла, у стеночки стала, и жду терпеливо. Вот вышли помощники, остались мы вдвоем. Думала, про баню заговорит. Нет, промолчал, будто и не было ничего. О другом речи завел.
— Сюда иди, белка рыжая, — недовольно позвал, — ну, скажи, как тебе служба у меня? Ни на что ли пожаловаться не хочешь, али попросить о чем? Не надумала ли поцеловать меня?
— Спасибо, змей подземный, — отвечаю гордо — а письмо огнем грудь жжет, — хорошая у тебя служба, легкая, да и разве мог ты меня чем обидеть или опозорить? Ты мужчина богатый и гордый, женщину никогда бы не обидел, правда? А поцелуи мои в службу не входят, я их не дарила никому и тебе не подарю.
Честное слово, язвинка сама в тон попросилась, уж давила я ее, давила, да до конца не додавила. Погрознел царь, глаза огнем заполыхали, вижу — с усилием сдержался, чтоб не рявкнуть.
— А что, — спрашивает с усмешкой, — не огрубели ли руки твои белые?
Я на ладони свои саднящие посмотрела, за спину спрятала.
— Да ты что, чудо-юдо страшное, — говорю, — с чего там грубеть? Машешь лопатой и машешь. А только зачем ты меня позвал — разговоры разговаривать?
— А не хочешь ли ты, — интересуется подозрительно ласково, — поснедничать со мной?
Ладонями хлопнул, ногой топнул — встал передо мной стол тяжелый, тонкой скатертью накрытый, а на столе том кушаний видимо-невидимо, и яблоки румяные, и грибы моченые, и поросенок печеный. И хлебушек сладкий, теплый, белый — ровно как Марьюшка дома пекла. Аж слюни потекли. Поняла я — извиниться так пытается Кащей. Да только не нужны мне такие извинения, не собака я, чтобы за кость хвостом вилять.