Сказка о Белке рыжей и царе подземном (СИ) - Котова Ирина Владимировна. Страница 8
Струхнула я, глазки к земле опустила, голос тихонькой сделала.
— Прости, — говорю, — меня, владыка подземный, Полоз великий, хочешь, молчать буду, слова больше тебе не скажу?
— Ты лучше поцелуй меня, — просит меня в ответ сипло да с усилием, а сам пальцами волосы мои лохматые, кудрявые, перебирает, затылок мне трогает, шею ласкает. — Что я, страшилище какое?
— Да нет, — смотрю на него завороженно, — красив ты, полоз, сам это знаешь.
— Или противен тебе? — спрашивает, по спине меня гладя. — Или боишься?
— Дивлюсь я с тебя, Кащей Чудинович, — отвечаю честно, — то ты весел, как солнышко, то хмур, как туча грозная. Улыбаешься — и самой улыбнуться хочется, а как мрачнеешь — так хоть под землю хоронись. Перемен настроения твоего боюсь, сейчас добр ты, а потом словом хлещешь. А тебя самого, нет, не боюсь. Сама удивляюсь, но не страшен ты мне.
— Так почему, — спрашивает ласково прямо в губы голосом своим рычащим, — одним поцелуем одарить не хочешь?
— Это ты, хозяин, с жиру бесишься, — твержу я, а сама про себя в ужасе — сейчас точно ведь завалит, и до сеновала не подождет. — Ты привык к лебедушкам сочным, мягким, да наскучило тебе однообразие — воробья захотел костистого, ворону горькую. Попробуешь, покривишься и снова к лебедям пойдешь, — отвернулась, в грудь его толкнула. — Не буду тебя целовать! Мои поцелуи батюшке родному, сестрице любезной, да другу сердечному предназначены. А ты уж точно не батюшка, не сестра, да и сердце мое не трогаешь.
Он меня как держал, к себе прижимая — так и отпустил резко, захохотал обидно.
— Да что ты о себе возомнила, — ревет грозно, — чернавка! Я в твою сторону и глянуть лишний раз боюсь, чтобы не испугаться. Мимо я проезжал, случайно тебя увидел — проветриться выехал, вот и решил пошутить, посмотреть снова, как краснеть будешь. Что ты там пожелала, молчать? Вот и молчи. Чтоб ни слова от тебя не слышал! И в город пешком пойдешь!
Вздохнула я — опять гордыня в нем вскипела, опять он словами меня отхлестал. Что же ты царь нетерпеливый такой, не видишь, что ли, как смотрю на тебя, меня обижающего? И такая горечь меня взяла горькая! Поклонилась ему в пояс, чтоб не видел, как слезы из глаз потекли, да так и стояла, пока он на коня не вскочил, бедного Бурку не пришпорил и не поскакал по лугам, злющий, как рой осиный.
А я, домой когда с травами вернулась, к собакам заглянула. Псица, что меня укусила, лежит, вздыхает, глазами виноватыми смотрит — мол, прости, не со зла я, а от боли лютой.
— Ну что ты, — бормочу, — не виноватая ты. Тут и человек-то с обиды кусается, а ты тварь четырехногая, неразумная.
Высыпала травы, взяла ножик острый — псица рычит, но смирно лежит — поддела щепу, вытянула ее, гной выпустила, травами обмотала. Сижу рядом с ней и плачу, а псица мне слезы слизывает, собачьим духом обдает — не плачь, девка, спасибо тебе за заботу. Вот собака — а ласковее и понимающей иного человека.
Пошла я на кухню, а там Авдотья Семеновна суетится, поварят гоняет.
— Велел царь наш угощение готовить, столы накрывать, — говорит, — иди помойся, помогать тебе придется. Гостей созывает, дружину свою верную, на пир, да невест приглашает, выбирать жену себе будет.
Я кивнула молча. Пошла воды в свой сарай натаскала, глины наковыряла, вымылась, одежду натерла, опять мокрую на тело надела и на кухню помогать.
Автодья-то на нас покрикивает, указания дает, а я молчу.
— Да что же ты, онемела, что ли? — удивляется.
А я руками развожу и на рот показываю, не могу говорить и все тут.
Помрачнела повариха, нахмурилась, на потолок посмотрела, черпаком медным по печке постучала.
— Ох, — говорит, — и он дурень, и ты, девка, дура, лбы толоконные, дубовые, гордые. Видимо, пока не расшибетесь, не поладите.
А я знай себе тесто мешу, капусту крошу, пирожки леплю, в печь выкладываю — хорошо рядом с печкою, жар идет, одежда сохнет. Так до вечера мы готовили, а потом пришла я к себе в каморку, письмо перечитала… и порвала его. Побежала к Авдотье, попросила еще бумаги дорогой кхитайской — и села писать.
«Батюшка родной, Марья моя любимая. Не бойтесь и не жалейте меня — жива я, забрал меня полоз великий, Кащей Чудинович, к себе в мир подземный. Ты, Марьюшка, себя не вини — не тебя он хотел, а меня, перепутал в темноте-то. И ты, батюшка, не печалься, что за долг твой я ушла — не обижают тут меня, живу в неге и радости, сплю до полудня на перинах пуховых, а потом сижу, орехи сладкие ем, медом запиваю. Выделил мне царь щедрый самые лучшие палаты да десяток служанок, как царевна тут живу в почете и уважении.
Хорошо мне тут, хоть и скучаю я по вам, мои родные, очень сильно. Ну, даст Бог, свидимся. Алена, сестра ваша и дочь».
Свернула я письмо, набралась смелости и пошла в терем верхний. Поскреблась в дверь опочивальни царской. Он открыл, посмотрел на меня, усмехнулся печально.
— Что, — говорит устало, — неужто целовать пришла?
— Нет, — отвечаю смело, — пришла письмо тебе для родных моих отдать. Дал слово ты его отправить, царь подземный, исполни уж свое обещание.
И письмо ему протянула. Он его взял, губы скривил.
— Что, небось, написала, как тебе тут плохо?
— Конечно, — подтвердила я горячо, — все расписала, нажаловалась. Да и какое тебе дело?
— Я прочитаю, — пригрозил он, — чтобы не наврала ничего.
Я аж руками всплеснула, головой покачала.
— Так куда я без вранья-то, надежа-царь? Читай на здоровье, только пойду я, а то норов у тебя горячий, зашибешь еще ненароком.
— Когда это, — спрашивает нехорошо, — я тебя бил?
— А хотелось? — язвительно ответила я. Он осекся — а я улыбнулась горько и прочь пошла, в каморку свою.
А с утра проснулась — укрыта я одеялом пуховым, лежат на стуле колченогом поверх одежды моей сарафан богатый, узорами расшитый, платок новый, красный, да рубаха тонкая, нежная. Стоят рядом с лаптями сапожки червленые, носочки загнутые, пряжечки золотые. Тут и дверь отворилась, Авдотья появилась.
— А, проснулась, — говорит. — Вот тебе от царя нашего подарок, велел одеться да за стол сесть с ним по праву руку. А не наденешь, сказал, — будешь гостям прислуживать.
Я встала, а повариха меня осмотрела, руки толстые на груди сложила, вздохнула с жалостью:
— А почернела-то как, а похудела! Кормлю, кормлю, а все как в воду уходит. Еще бы, так урабатываться! Марш на кухню кашу есть, чтобы силы были!
Надела я сарафан свой старый и лапоточки, богатый дар аккуратно сложила на стул, на сапоги удобные с тоской посмотрела и пошла завтракать.
А Авдотья расстаралась — и каша тут, и расстегаи мясные, и пирожки сладкие, и взвар ягодный, медовый. Увидела меня, головой покачала.
— Вот дура-девка, опять Кащея позлить решила. Изведешь ты его, ох, изведешь. И тебя мне жалко, Алена, и его тоже — с каждым днем он чернеет, тоской съедаемый, на бояр кричит, на слуг рычит, а то вскочит на Бурку и давай гонять по полям, дурь выветривать.
Я молчу, глаза опустив. А она снова вздохнула.
— Ешь, — говорит, — чтоб ни крошки не осталось!
Меня дважды уговаривать не пришлось — все съела, выпила, вышла во двор — за лошадками поухаживала, псов покормила, опять ополоснулась и пошла поварихе с поварятами помогать столы накрывать. Туда-сюда хожу, кушанья ношу — то гусей печеных, то перепелок верченых, то картофель сладкий, то масло коровье нежное. Блюда золотые выставляю и кубки глубокие, вилки двузубые выкладываю — красиво в зале пиршественном, тепло и празднично.
А к терему тем временем красавицы подъезжают — одна другой лучше и глаже, в нарядах красоты невиданной, в жемчугах — яхонтах. Их слуги Кащеевы встречают, в покои провожают — пусть красавицы отдохнут, прежде чем пред янтарны очи гада подземного предстать.
И дружина прибывает, коней у привязи оставляет. Шумно стало, громко в тереме — служанок щиплют, гогочут, девки повизгивают. Один меня сзади обхватил, я развернулась, словно случайно споткнулась, да блюдо-то со студнем поросячьим ему на голову и надела. Товарищи над ним ржут пуще коней, и он смеется, по коленям себя колотит — огонь-девка, будет с кем ночь коротать!