Людоед - Хоукс Джон Твелв. Страница 12

— Зачем вы захотели отвезти меня домой? — спросила она.

— Мне мил цвет ваших волос и глаз.

Стелла не ощутила рядом с собою ничего, не могла почувствовать ни мужчины, ни зверя, ни духа, таящихся под дождем, никакая рука не кралась к ее руке. Она не чуяла или не слышала даже его дыханья — лишь непреклонное вращение колесного вала. Ни единый мужчина на свете, сидя так, как сидел Кромуэлл, мягкие фетровые поля закручивались от дождя, тонкие прямые черты и широкие ноздри, впивающие лаванду, никакой такой мужчина или вожак человеческий не мог бы вызвать даже легчайшей ряби в ее ровном тоне.

— Почему вы не остались дома, в вашем английском доме? — Волосы у нее отсыревали и тяжелели.

— Дома? Так, а у меня вообще-то нет дома, и, более того, я не уверен, что он есть у кого-нибудь. — Вот, с переменой ветра, сумела она почуять его благовонное дыханье, но он был иностранен, нереален, был тем гумором, от какого она могла отмахнуться белой рукой. — У меня такое чувство, будто я из тех пожилых мужчин, кого немного погодя люди станут звать безродными. — В полном свете выглядел он староватым, напоминал смышленого, но потасканного волкодава, караулящего собственную могилу. И Кромуэлл, подобно перемене мнения или ложному впечатлению, как нежданная встреча или ошибка в темноте, заполнял место Эрни и в Стелле вызывал мимолетное недоумение: в углу своего экипажа она рассчитывала видеть, отчужденное, то драное лицо. Ехал он, как Эрцгерцог, бессознательно стирая дождь со своего жилета, легонько улыбаясь одиноким опьянением. Стелла поглядела за очерк толстого кучера на то, как развертывается угловатая улица.

— Я думаю, у всех есть дом. — Голос ее был музыкален, как колесная ось.

Когда заговорил он, выглядело не вполне так, что он хотел с нею разговаривать. Горло его пряталось за поднятым текучим воротником.

— Я, к примеру, не помню даже лица моей матери. Англия — страна бездомных людей, а вот немцы, пусть и такие же бездомные, осознают это немного медленнее. И кроме того, у них имеется прекрасная способность к идеалам завоевания, к традиционному героизму. — Рот его тяжелел от очень кислого вкуса сна, вкуса обнаружения, что за поднятым ставнем все еще темно, кислота накапливалась от многих нежеланных трапез, и все-таки держал он голову в улыбчивой манере, глядел в расцветавшую темноту с приятным дружелюбием отрепетированной юности. — Постельное белье, шторы, платья моей матери, само то, как я выглядел ребенком, всегда были незнакомы. Не знакомы мне.

Легкий слой акцента под его совершенной речью начал нарушать ее отчуждение. Мягкая лента улицы принялась разламываться на ярые кирпичи, на действительные углы, на черные заплаты тени у обочины, лошадь спотыкалась и клевала носом. В липах трясся дождь.

— Вам следовало остаться дома, — сказала она. Стелла подумала, что слишком уж драгоценна она для такого путешествия, и сосчитала, одну за другой, статуи Героев, что тянулись вдоль улицы по парковой стороне, — и пожалела, что не может распознать каменных лиц. Они казались металлом за рассерженной толпой, как будто могли выступить наружу, дабы зашагать маршем вверх по душной улице, и дождь спадал с их лбов. Почти как муж и жена трюхали они в тишине, поздний вечер становился дымен, одежда на них вымокла, словно они игриво бродили в воде паркового пруда. До чего же чудесно, что им всем понравилось, как она поет, что все они хлопали и заботились о ней, что она могла петь героям Государства. Отчего-то ей подумалось, что Кромуэлл не хлопал вовсе. Вновь сумела она едва ль не ощутить три когтя над самой ее коленкой, предложила бы свою крепкую ногу их испуганному касанью. Кромуэлл — пускай, казалось, он беспечно и рассматривает черное ранее утро, — обнаружил, что откинуться на спинку не может, смирился с дождем, беспечно катясь в экипаже Герцогини, но ощутил смутную общую боль, как будто за ним следовали Герои. Ему стало интересно, что сделает с Европой пушка Круппа, он увидел, как швейцарцы съезжают с гор на своих седалищах, увидел, как в Канале покачиваются англичане, и увидел, как прочие нации послушно пристраиваются следом, словно всемирный мор.

Эрнста она впервые увидала несколько утр назад, в пустом саду за «Шпортсвелътом» — он наблюдал, как синие тени уступают место яркому восходящему солнцу: не англичанин, не швейцарец и не немец, но боец без своего убранства, болтавший ногами с опрокинутого стула. Она знала, что он трус, когда старик завопил из окна:

— Эрнст, Эрнст, — громким несчастливым ревом, какой не требовал к себе уважения. Но он подпрыгнул, уставился на спокойную пустую стену здания, и тогда поняла она, что позвать могла 6 и она, и рассмеялась за тенью открытого окна, когда голос проревел вновь: — Эрнст, Эрнст, kommst du hier [19]. — По тому, как двигалась у него голова, она определяла, что глаза у него должны быть перепуганы, что все его хрупкие руки и ноги наверняка дрожали. Он был великолепен! Она видела, как он отшвырнул рапиру, и та закатилась на клумбу, легла под поникшими лепестками. Но знала она, что лицо у него сурово, ей было видно, что к голове ему наверняка прихлынет кровь, что его уродливая рука станет подергиваться. Сад стал Валгаллой, он мог бы кого-нибудь убить одним быстрым движеньем, и она хотела оказаться с ним в Валгалле. Она услышала, как хлопнула дверь, и стариковский голос сердито выкатился. Цветы на солнце стали очень яркими; могла она — в тот самый миг — запеть всем своим сердцем. Когда увидела немного погодя херра Снежа, тот был совершенно спокоен.

Затхлый дух влажной коляски мешался с запахом лаванды от волос Кромуэлла, Герои скрылись из виду.

— Не думаю, что вам следовало со мною ехать, — произнесла она в спину кучеру.

— Вы должны дать мне возможность, — ответил Кромуэлл, думая о привольной Райнляндии, — я, в конце концов, бездомен.

В жизни Эрни было несколько разрозненных случаев, когда его сметало в ошеломляющий кризис, и он после каждого мгновенья паралича больше, чем прежде, оказывался под пятой у собственного отца. Он помнил, что мать его, с ее тугими белыми буклями и медленными однообразными движениями, никогда не поддавалась, но всегда уступала низкому раздраженному голосу. Ее доброе, но безмолвное туловище медленно струилось вниз по горлу его отца, смягчая выплески его свирепых слов, покуда наконец одним жарким вечером ее не уложили с глаз подальше на заднем дворе, а его младший брат, голова уже в скобе, полз обок их, вопя и цепляясь за его штанины. Отец любил его со страстной властностью мелкого монарха, собирающего и охорашивающего свою армию из пяти человек, а козлом отпущения назначал его лишь когда желал стравить свою сердитую жажду к совершенству. Старик плакал бы, уткнувшись в ладони, случись что-нибудь с Эрни, и, как правитель «Шпортсвелъта» и окружающей Европы, предоставлял ему все возможности к любви. Эрни, карликовый рядом с ним, каждый вечер сидел в зале за столиком в глубине, покуда статные завсегдатаи покатывались со смеху и отец увлекался ими больше, чем своим сыном, и тут удавалось выскользнуть прочь и скрестить сабли с такими же сорвиголовами, как он сам.

— Убьешься, — говаривал, бывало, отец, — тебя кромсают по кусочкам.

Отец навязал один из немногих мелких кризисов сам — в тот единственный раз, когда увидел своего сына в бою. Они фехтовали в роще, что в нескольких милях от города, солнце подымало пар вокруг их ног, фехтовали с неистовой ненавистью и решимостью. Они были одни, разделись до пояса, царапины и ссадины кровили на их грудях, головы кружились от жары. Барон — молодой, проворный, уверенный — загонял его в деревья и выгонял из них, наносил сотню колющих ударов, пока действительно не ранил. Эрни тошнило, он отбивался, но клинки видел сквозь затуманенные «консервы». Херр Снеж налетел на эту сцену, словно жирный негодующий судья, лицо его побелело от ярости. Он выхватил оружие из руки Барона и нещадно отколотил им его по плечам и ягодицам, с воплями выгнал из рощи, натрудив себе этой работой толстую руку.