Людоед - Хоукс Джон Твелв. Страница 20
Теперь молитвы его за трапезой стали вполне слышимы. Заходящее солнце пятнало несовершенные окна, свили пунцовели, а узкие створки испещрялись потеками желтого, пока их окончательно не замазывал растертый янтарный, словно марля, и не уступал дорогу гнетущей ночи. В унисон шаркали стулья — это заполнялись пять длинных столов, и в первом молчанье, пока не возобновлялись странные беседы, не успевали они вновь ухватить свои полусокровенные слова, пока еще кивали или шептались, какой-нибудь один стол начинал вдруг сознавать безликое, благочестивое бормотание. Деловито переставляя перед собою серебро и фарфор, с наморщенным челом Эрнст говорил, будто бы со старым другом. Стол обыкновенно притихал и неловко возился, покуда Эрнст не подымал голову. Гостиничный управляющий, который пользовался именно этим временем, чтобы возникнуть пред своими собравшимися гостями и пройтись взад-вперед меж рядов, дабы прервать беседу или разлив вина, онемевал от неестественного однообразного бормотанья и, бывало, бросал на Стеллу значительные взгляды. Ряды красивых сукон, облаченья из шелка, вечернее платье прочих свертывались к ней, несовместимые с толстым фарфором и голыми стенами и полом, современными, блистающими и самонадеянными. Она касалась его руки, но та была бездвижна и хладна, гладка и благочестива. Поначалу Стелла думала, будто способна почуять нечто от епископской веры его, и становилась частью этого незаметного ритуала, что навязывался все больше и больше, даже когда вечера густы были цветом.
Гостиницу начали заполнять распятия.
Эрнст наполнил две их комнаты цветами и камнями, мелкими кургузыми лепестками, что ярки были и окаменевши, изысканны и искривлены горным воздухом, прозрачные опалы, надраенные эпохами льда. По ночам, прежде чем лечь спать, он поправлял цветы у нее в волосах и с поцелуем укладывал ее. Поутру же выбирался на крыльцо и час проводил за тщательным учетом всех, кто приезжает. И то же самое делал после обеда, дыша глубоко, напряженно вглядываясь. Они с женой были очень счастливы. Старый граф кивал им в коридоре, что лишь начинал светлеть; просыпались они, рдея и теплые, с детской виноватостью натягивая покрывала потуже, а под окном у них смеялась детвора, танцевала и хлопала в ладоши. Он больше не думал о Бароне, или Хермане, или «Шпортсвелъте», уж не вспоминал о том, что Стелла пела, а в особенности не желал, чтобы она этим занималась. От высоты он лишался чувств, тяжело дышал и не мог терпеть даже мысли о боли. Если кто-то подворачивал лодыжку, или кто-то из детей обдирал себе коленку, или у старухи теснило грудь, он подскакивал к ним «подержать их за ручку», как он это называл. Затем в гостиницу стал то и дело наведываться старик, резчик Христов, и каждый день приносил с собою корзинку тех распятий, что у него не продавались, поэтому на стенах их комнат повисали подле ярких новеньких черные уродливые Христы. Вскорости заметили, как с деревянными крестами играет детвора — выстраивает их рядами на снегу, оставляет валяться по всей игровой комнате. У маленького кронпринца имелся один с красиво напряженной мускулатурой и косматой бородой. Стелла начала склонять Эрнста опираться ей на руку, когда они гуляли, и знала, что самая красивая птица сжимается туже всего, прежде чем взмыть прямо кверху.
Как будто целое семейство проживало в соседней комнате, спало на груде сундуков под раздвижным окном. Сундуки собирали пыль, и под выпуклыми крышками вместе с жилеткой Хермана спало одно из платьев ее матери, воинствующая гребенка прямо и твердо лежала подле желтой щетки. Около одной кружки Хермана старела пара медицинских щипчиков, что некогда выдергивала тоненькие усы. Сундуки опечатали воском. Все вместе были они счастливы, и обе комнаты чаровал флейтист.
Наутро третьей недели Эрнст покинул ее и выбрался на крыльцо. Над снегом был свет, но густые хлопья, как зимой, покрывали во тьме всю горную вершину, бились ему в глаза, омахивали костяшки пальцев, крюками зацепленных за перила. Он наблюдал. Невозможно было видеть, где заканчивался акр и начиналась глубина, обрыв. Он выжидал, быстро вглядываясь, рассчитывая на гонца, уверенный в темном странствии. «Огляди равнины, — думал он, — и не увидишь света. Ни фигур, ни людей, ни птиц, и все же Ждет Он над бескрайним морем. Враг твой грядет, сметая воедино старые связи, яркий, точно луна».
Эрнст отказался от сабли; хоть раны его и исцелились, Небеса зияли, и он утратил нить вируса войны. Затем на дне бурана услышал он прибытие. Прозвонили конские бубенцы, как будто конь стоял там, прямо под ним, всю ночь и весь снегопад, а только что ожил. Эрнст услышал приглушенный стук копыта, хлопнула дверь. Заспанный мальчишка, язык его все еще плосок вдоль нижней челюсти, покачался взад-вперед на ветру, чуть не упал под мешком весом в золото. Возница похлопал рукавицами и прикарманил пфенниг, снег метался. Эрни закрыл рот и прозрел сквозь белую крышу нисхождение пассажира. По ступенькам взбежал Кромуэлл и прозвонил в резкий колоколец, что разбудил ярыжку. Когда Эрнст уже вернулся в нумер и склонялся над нею в темноте, замерзший и перепутанный, снег перестал. Черный конь отряхнул с себя тулуп белизны.
И все равно не разглядеть было за крепостью гостиницы, за каплями горчичного газа и горными парами, за днем, что лишь наполовину взошел. Детвора исхудала и устала, а взрослые вдруг оказались неспособны отыскать свое чадо средь угрюмых лиц. С тем резким вскриком матери ребенку родители искали меж праздных играющих компаний, как бы по обязанности. При трех трапезах столы были полупусты, а громадное множество тарелок разбито, ибо дитя кусается, а молодая мамаша все равно принуждена кормить. Все они чуяли туман, тот завивался у их волос и наводил озноб на них в ванне, а играющие пальцы нянечки ничем не могли помочь, воздух же становился все разреженней, а воду все труднее качать.
Эрнст все больше и больше привыкал к тайне возлюбленного, робко выучился тем странным искривленьям, коих требует медовый месяц, и это она, не он, была солдатом, манила его к ограде, под кусты, вынуждала идти вдаль по проселочной дороге сквозь вечер. Он смотрел, как она спит. Только теперь было это болезненно, стоял холод, снег был уже слишком тонок, чтобы Эрнста скрывать. Он расхаживал взад-вперед по комнате, из окна не видел ничего, поскольку слишком близко был от света, и вот-вот собиралось разгореться — без часовых стрелок или утренней газеты, в его собственное время — раннее утро. Он уже был одним из хладных тел, выложенных на лед, ощущал жуткий нахлыв воздуха. Мгновенье помедлив, он быстро сбежал по лестнице, видя, как их всех вволакивают в университет — они пинались, царапались, горбились, как верблюды в пыли, пойманные и избитые. Кто-то возложил обе руки ему на колени.
Никто не шевельнулся, ярыга и мальчик вновь свернулись калачиками спать, покуда не настанет настоящее утро. Сени заполнились холодными тенями, несобранными чашками, сброшенной рубашкой, ведром с тонким краем льда по верху. Впервые Эрнст ощутил, что окна закрыты, провода перерезаны, и осознал то странное ощущение, будто гора шевелится, вырывая из мерзлой земли все трубы, скользя по не нанесенным на карту местам. Журнал устарел на несколько месяцев, электрический вентилятор поворачивал из стороны в сторону, хотя лопасти его оставались недвижны.
Эрнст вынудил себя заговорить.
— Как ваша поездка? — Гость встал, по-прежнему в вечернем платье, улыбаясь с прежним своим естественным изяществом, и Эрнст почувствовал, как пальцы берутся за его пальцы.
— О, Небеса, подумать только — мы снова встретились. И поздравляю — мое вам восхищение, она очаровательная барышня. — Сели они вместе, смутно сознавая влажный воздух. — Я думал, будто еду в место, вполне отличное, никаких знакомых лиц, такое, где отдохнуть, но тут скорее так, словно я дома. Ну, вы должны мне все рассказать о себе. — Никто не пошелохнулся. Они пили густой черный кофе, которое Кромуэлл сам разогрел, стараясь не замарать своих белых манжет, покуда Эрнст наблюдал за портфелем. Окна обложены были белым, шляпа, перчатки и трость лежали подле кофейника, тяжелая трость — под рукой.