Ночная Сторона Длинного Солнца - Вулф Джин Родман. Страница 23
Слабое золотое сияние дома Крови быстро исчезло за верхушками деревьев, и вместе с ним бриз. Воздух опять стал горячим, удушливым и затхлым, переполненный летом, затянувшимся совершенно необъяснимо.
Или, возможно, нет. Пока Шелк пробирался между тесно стоящих стволов деревьев, чьи листья и сучки трещали под его ногами, он размышлял о том, что, если бы этот год был бы нормальным и лес лежал бы глубоко в снегу, было бы совершенно невозможно делать то, что он делает. Может ли такое быть, что это мучимое жаждой, чересчур горячее и, похоже, неизменное время года было продолжено специально для него?
На несколько мгновений эта мысль заставила его остановиться на полушаге. Вся эта жара и пот, ради него? Ежедневные страдания бедной майтеры Мрамор, ужасная сыпь у детей, высохший урожай и пересыхающие ручьи?
Мысль прошла, как только он сообразил, что едва не упал в глубокий овраг, но по счастливой случайности ухватился за ветку, которую даже не видел. Очень осторожно он спустился с бугристого берега, встал на колени на сглаженных водой камнях и попытался нащупать пальцами воду, но ничего не нашел. Быть может, были водоемы выше или ниже, но здесь по меньшей мере то, что было ручьем, пересохло.
Склонив голову набок, он постарался услышать знакомую музыку быстро текущей над камнями воды. Далеко вдали закричал козодой; грубый звук улетел прочь, и опять вокруг него сомкнулась тишина, молчаливое ожидание истомленных жаждой деревьев.
Этот лес посадили во времена кальде (или, по крайней мере, так сказал ему один из учителей в схоле), чтобы вода его ручьев смогла наполнить городские колодцы; и хотя сейчас Аюнтамьенто разрешило богатым людям строить дома в его границах, он оставался обширным лесным массивом, протянувшимся больше чем на пятьдесят лиг [35] к Палустрии. Если все его ручьи высохли, как долго сможет прожить Вайрон? Не нужно ли построить новый город, хотя бы временный, на берегу озера?
Мечтая о свете не меньше, чем о воде, Шелк вскарабкался на противоположный берег и через сотню осторожных шагов увидел между голыми стволами сомкнувших ряды деревьев приветливый блеск небосвета на чистом полированном камне.
Чем ближе он подходил к стене, окружавшей дом Крови, тем выше она становилась. Гагарка сказал, что она высотой в десять кубитов; Шелк, стоявший перед ее массивным основанием и глядевший вверх на беглые отблески небосвета, играющего на верхушках зловещих зубцов, решил, что зубцы — излишняя предосторожность. Заранее обескураженный, он сунул за пояс топорик, размотал тонкую веревку из конского волоса, обмотанную вокруг талии, на одном конце завязал петлю, как советовал Гагарка, и бросил ее вверх, к верхушке одного из зубцов.
Мгновение, которое ему показалось минутой, веревка висела над ним, надеждой на чудо, черная как смоль на фоне сияющих небоземель; ее конец исчезал в слепой мгле, там, где она пересекала безграничное закопченное пятно тени. В следующее мгновение она безвольно легла у его ног.
Кусая губы, он поднял ее, перезавязал петлю и опять швырнул ее вверх. Неожиданно к нему вернулись последние слова умирающего конюха, которому неделей раньше он принес прощение богов, итог пятидесяти лет упорного труда: «Я пытался, патера. Я пытался». С ними вернулись кипящая жара спальни на четвертом этаже, изодранная и полинялая попона на кровати, глиняный кувшин с водой и жесткий кусок хлеба, которым побрезговал бы любой более-менее состоятельный человек и который конюх уже не мог жевать.
Еще один бросок. Шероховатый неумелый набросок женщины, которая ушла, когда конюх больше не мог кормить ее и ее детей…
Последний бросок, и он вернется в старый дом авгура на Солнечной улице — которому принадлежал, — ляжет в кровать и забудет об этом абсурдном плане спасения и о коричневой вши, ползавшей по полинявшей синей попоне.
Самый последний бросок. «Я пытался, патера. Я пытался».
Изображения трех детей, которых их отец видел в последний раз раньше, чем он, Шелк, родился. Все хорошо, подумал он, просто еще одна попытка.
Этим шестым броском он поймал зубец в ловушку, и к этому времени мог только спрашивать себя, действительно ли никто в доме не видел его петлю, раз за разом взлетавшую над стеной и падавшую обратно. Он сильно потянул веревку, почувствовал, как петля затянулась, вытер потные руки об одежду, поставил ноги на отполированный камень стены и начал. Он был уже на высоте двух своих ростов над землей, когда узел развязался и он упал.
— Пас! — Он сказал имя бога громче, чем собирался. Не меньше трех минут он молча лежал, скорчившись, у основания стены, потирая ушибы и прислушиваясь. — Сцилла, Тартар, Великий Пас, вспомните о своем слуге, — наконец пробормотал он. — Не обращайтесь с ним так. — Он встал, поднял веревку и проверил ее.
Петля оказалась перерезанной, почти аккуратно, в том месте, где она должна была держаться за зубец. Ясно, что у этих зубцов острые края, как у клинков мечей; он должен был догадаться.
Вернувшись в лес, он на ощупь нашел среди едва видимых ветвей раздвоенный на конце сук нужного размера. Первый же наполовину слепой удар топориком прозвучал громче, чем выстрел из карабина. Он замер и прислушался, уверенный, что скоро услышит крики тревоги и топот бегущих ног. Но даже сверчки хранили молчание.
Кончиками пальцев он исследовал маленькую зарубку на ветке, которую оставил его топорик. Передвинув пальцы на безопасное расстояние, он опять ударил по суку изо всей силы, а потом остановился и прислушался, как и раньше.
Вдали (как много лет назад, когда он, больной ребенок, услышал сквозь плотно закрытое окно и занавешенные шторы слабое мелодичное позвякивание шарманки в трех улицах от дома — оно объявляло о выступлении серой обезьянки шарманщика) он уловил несколько далеких музыкальных тактов, жизнерадостных и приглашающих. Они очень быстро исчезли, оставив за собой только монотонную песнь козодоя.
Когда он уверился, что они не вернутся, он махнул топориком, потом опять и опять; он бил по невидимому дереву, пока ветка не освободилась, и тогда он прижал ее к стволу родительского дерева, чтобы убрать сучки. Закончив, он вынес грубую рогатину из темноты на освещенную небом поляну у стены и надежно завязал веревку в той точке, где встречались сучья, похожие на раскинутые руки. Единственный сильный бросок послал раздвоенный сук над зубцами; и он твердо зацепился за них, когда Шелк потянул за веревку.
К тому моменту, когда Шелк выбрался на скошенный верх стены, он едва дышал от усталости, а туника и брюки насквозь пропитались потом; там, между шеренгой зубцов и отвесным спуском, он полежал несколько минут, восстанавливая дыхание.
Его уже заметили, без сомнения, — а если нет, неизбежно заметят, как только он встанет. Вставать будет в высшей степени глупо. Переводя дух, Шелк заверил сам себя, что только такой дурак, как он, мог подумать об этом.
Наконец он встал, каждую секунду ожидая оклик часового или пулю из карабина, и ему пришлось призвать каждый клочок самодисциплины, чтобы не смотреть вниз.
Верхушка стены оказалась на целый кубит шире, чем он ожидал, — не уже садовой дорожки. Перешагнув зубцы (пальцы рассказали ему, что у них острые зазубренные края), Шелк припал к каменной верхушке и, нахлобучив поглубже шляпу с низкой тульей и закрыв черным плащом нижнюю часть лица, стал изучать далекую виллу и ее окрестности.
По его оценке, ближайший флигель находился в доброй сотне кубитов от его наблюдательного пункта. Травяная дорожка, о которой упоминал Гагарка, проходила перед фасадом виллы и была по большей части не видна, но белая широкая дорога, судя по всему из измельченного коркамня, бежала от ближайшего флигеля к стене, упираясь в нее в сотне шагов слева. Вдоль дороги стояло полдюжины сараев, больших и маленьких; самый большой из них служил, по-видимому, приютом для поплавков, другой (заметно выше и уже, с забранными проволокой узкими вентиляционными отверстиями в глухой стене) являлся чем-то вроде склада зерна для домашней птицы.