Дело советника криминальной полиции - Фукс Ладислав. Страница 9
Виктор Хойман положил револьвер на место, и камердинер увидел, что он берет памятное оружие — пистолет. Наконец-то! Хойман взял его чуть ли не с брезгливостью. Камердинер знал, что хозяин не любит этот пистолет, но столь явного отвращения раньше не замечал.
“Так берут что-то зловещее, проклятое, — подумал камердинер, — например, веревку, на которой тебя хотели повесить. Тут другое. Господину советнику это оружие неприятно, потому что из такого же убили двоих детей”.
Хойман прикрыл глаза, лицо потемнело и нахмурилось, а камердинер испытал странное ощущение оттого, что угадал нарастающую в душе советника злобу.
Хойман обернулся к нему:
— Пыль собралась, надо время от времени протирать. Если бы мы знали то, чего не знаем, — продолжал он, обращаясь к комиссару Ване, который и был четвертым в этой компании, — то до завтрашнего вечера арестовали бы преступника, готов присягнуть…
Камердинер подумал: “Ну, естественно!”
А советник пригласил гостей сесть.
Когда комиссар Ваня, полковник Зайбт и сам советник устроились в креслах у стола, Хойман, не выпуская пистолета из рук, велел камердинеру, застывшему у витрины с оружием, позвонить дежурному по управлению и узнать, что нового произошло за вечер.
— Не забудьте все записать.
Камердинер поклонился и вышел, немного сгорбившись по привычке.
Когда слуга затворил за собой дверь, Хойман вытащил носовой платок, протер пистолет и внимательно осмотрел его, как осматривает хирург внутренние органы оперируемого.
Полковник Зайбт, высокий здоровяк, похожий на эдакого элегантного землевладельца, тоже взглянул на оружие:
— Значит, из такого же убиты дети. Нам-то с вами известно, что это особое оружие. Вы, конечно, при расследовании не обошли вниманием ни одного из членов нашего Союза?
Слова Зайбта были сдобрены юмором и добродушной иронией. Будь камердинер сейчас в кабинете, он подумал бы: “Отлично, господин полковник — веселый человек, он не любит говорить серьезно, но, пожалуй, господин советник ничего не заметил…”
— Проверили всех из наших, кто еще жив, — ответил советник с полной серьезностью, он не отрывал глаз от пистолета, все еще, хоть и с отвращением, держа его в руках. — Ни одного не пропустили и, сами знаете, старались действовать при этом тактично. Ты, например, не детоубийца, — объявил он полковнику, — я, насколько мне известно, тоже нет. Остается пятнадцать человек. С Растером — шестнадцать. Троих уже нет в живых. Значит, тринадцать. У Рингвальда, Крупеца и Дессеффи оружия больше нет. Дессеффи потерял пистолет восемь лет назад в Египте, это мне точно известно. Один сержант предположил… — Хойман с раздражением отвел глаза от оружия, — что убийца, возможно, нашел именно этот пистолет в Египте, и предложил комиссару, — Хойман кивнул на Ваню, — проследить за всеми приехавшими оттуда. Крупец три года назад отдал пистолет в Музей народного ополчения в своем родном городе, он лежит там под стеклом, как вот этот здесь у меня, разве что на том меньше пыли, чем на моем, потому что в музее не камердинер слет дит за оружием, а государственный служащий. Рингвальд подарил пистолет племяннику на свадьбу — это было давно… — Хойман усмехнулся, помолчал и продолжал: — Племянник этот теперь доцент, читает зоологию и живет за границей, в Копенгагене, и, судя по тому, что я о нем знаю, не мог в сентябре и ноябре специально приезжать сюда, чтобы убивать детей. Значит, из тринадцати остается десять, включая меня и Зайбта — двенадцать. Но это все пустые рассуждения. Потому что вряд ли только двенадцать человек владеют подобным оружием. Таких пистолетов может быть гораздо больше и у нас, и за границей. Если идти лишь по этому следу… — Хойман мельком взглянул на Ваню и Зайбта, — мы должны допросить тысячи людей во всем мире. В том числе императора Эфиопии Хайле Селассие и английскую королеву Елизавету II. Какой-нибудь ловкий писака мог бы слепить из этого роман, скажем, “Четыре туза” или “Двенадцать таинственных негритят”.
Хойман положил пистолет на стол и отряхнул руки — если бы присутствовал камердинер, он бы сказал себе: “Господин советник выразил свое отношение к детективной литературе”.
Хозяин поднялся с кресла и, выйдя на площадку, крикнул экономке, чтобы принесла кофе, потом вернулся к своему креслу, но прежде чем сесть, задержался у окна… А пока он смотрел в окно и в глубине его души, как верно угадал камердинер, клокотала ярость, полковник Зайбт, взяв в руки пистолет, рассматривал его всегдашним своим живым и смешливым взглядом…
Пистолет был короткоствольный, рукоять выложена перламутром, в середине — металлический герб с монограммой Виктора Хоймана, памятной датой и инициалами Союза студентов-патриотов. У полковника Зайбта имелся точно такой же, с монограммой и той же датой. Подобным же пистолетом владел Бернард Растер, дом которого стоял под углом к вилле Хоймана. Такое же оружие имелось еще у пятнадцати ветеранов Союза, из которых трое умерли, а трое других лишились его. По разным причинам… Но подобных пистолетов скорее всего было больше, и подозрение, выдвинутое против ветеранов Студенческого союза в связи с убийствами в Кнеппбурге и Цорне, могло оказаться ударом, направленным в пустоту. Однако их все же проверили, как только после второго убийства дело принял Хойман. Следствие, по его словам, велось достаточно тактично, и тактичность эта состояла в том, что Хойман не обвинял напрямую своих бывших приятелей в детоубийстве, а лишь держал такую возможность в голове, собирая сведения окольными путями.
Глава криминальной полиции страны выглядел человеком благожелательным, лишь находясь в избранном обществе или, скажем, в театре, что случалось чрезвычайно редко. Советник посещал премьеры только по необходимости, по приглашениям, которые не мог отмести даже ссылкой на неотложную работу, либо когда его приглашал сам министр или председатель палаты депутатов. В таких случаях приходилось сохранять вежливость на лице и держаться со всей посильной для него обходительностью. Однако, если бы после спектакля кто-нибудь вздумал спросить советника, о чем была пьеса, тот вряд ли рассказал бы о ней вразумительно. Впрочем, его никто и не рисковал спрашивать. Он был знаменитым специалистом совсем в другой области. Фантазерство, как он называл театр, живопись, скульптуру и музыку, мало его интересовало. Книги тоже. Он и в обществе говорил о криминалистике, преступности и уголовных статьях, а это не всегда наилучшая тема для разговора. Случалось, ко всеобщему удивлению, он заводил речь и об обыденных мелочах, и в таких исключительных случаях тон его терял всегдашнюю серьезность. В подобные минуты он даже выглядел обаятельным. Но когда он был на службе, например, в своей рабочей резиденции на пятом этаже полицейского управления — шеф криминальной полиции страны заседал в Главном полицейском управлении, ибо там располагалось и ведомство по уголовным делам, — или в домашнем кабинете, он выглядел далеко не миролюбиво, а так как работа дома и в управлении занимала почти все его время и пребывание дома — то есть в рабочем кабинете — и составляло его частную жизнь, нетрудно вычислить, что дружелюбием и общительностью советника Хоймана природа не наградила. Совсем наоборот — Хойман был человеком жестким, холодным, прямолинейным, со строгим выражением лица, отчего он, как ни странно, казался моложе. Он отличался военной выправкой, твердым шагом, говорил мало и кратко, действовал решительно. Общаясь с нарушителями закона, держался сурово, а если бы был судьей, ни один преступник не получил бы коротких сроков, да и длительных тоже — Хойман всех бы приговаривал к смертной казни. И хотя он не был ни министром, ни депутатом, много лет назад он участвовал в дискуссии об отмене смертной казни и выступал так рьяно, что многие утверждали: только из-за его вмешательства смертную казнь так и не отменили. Он также постарался, на сей раз успешно, чтобы приняли закон о тунеядстве, который, по мнению большинства специалистов, был бессмыслицей, а по мнению других, окончательная формулировка этого закона являлась насмешкой над свободой, так как впервые в истории законодательства страны обязала каждого гражданина жить исключительно плодами своего труда. Тунеядцем, подлежащим суду и наказанию, стал считаться любой гражданин, даже восемнадцатилетний юнец, если он хотя бы временно оказался на иждивении родителей.