Ненаписанное письмо (СИ) - Толич Игорь. Страница 26

Возможно, ты поняла мое отступление как слабость. Неужели ты видела его таковым, Марта? Ты решила, что я безразличен к тебе? Бросил в ответственный момент? Оставил одну? Убрался подальше, когда почувствовал «жареное»?

Нет, моя милая, дорогая Марта. И в самые печальные наши минуты, на балконе у Жана, где я злобно курил французские дрянные сигареты, над стиральной машинкой, куда ты засунула свою розовую кофточку и мою белую рубашку, включила стирку и вытащила обратно розовой и кофточку, и рубашку, я любил тебя. Любил до той степени, что буквально не мог без тебя дышать. Ты стала моими легкими, сердцем, печенью, моими трясущимися от дистонии руками, моей энигмой без пола и возраста. Даже ненавидя, я любил.

Но не мог больше прикоснуться к тебе.

Запивая едкую горечь табака красным полусухим, я боролся с отвращением и деспотией, которые настигали меня враз, когда я видел твое несчастье.

Я принял тогда всего одно решение: я найду еще способы заработать денег. Чтобы ты не чувствовала окружающей нас бедности, не горевала над выброшенными тремя сотнями евро.

Но я еще не знал, что, даже влюбляясь в богатея, женщину влекут отнюдь не его сбережения как таковые, а та уверенность, какую они дают мужчине. Уверенность во всем. В своей власти, в завтрашнем дне, в востребованности у женщин, в возможности поправить здоровье, в потенциальной способности обеспечить будущих отпрысков.

— О чем ты думаешь? — спросил я, когда мы гуляли по Монмартру.

— Здесь много художников, — ответила ты. — Посмотри, вон тот рисует маленькую девочку, — ты показала куда-то в сторону. — Представь, если бы это была наша дочь?

Дочь…

Почему-то люди в этой части делятся всего на два непримиримых между собой лагеря: тех, кто готов плодиться и размножаться в любых количествах и при любых обстоятельствах, и тех, у кого стойкая аллергия на слово «дети».

Однако как-то так вышло, что я состоял в том малочисленном лагере отщепенцев, у кого мысли вообще никак не желали поворачиваться в сторону продолжения рода (не буду лукавить, что это так же может быть одним из проявлений аллергии). До определенного момента вся околородительская тема обтекала меня свободно и гладко, не оставляя ни лишних вопросов, ни каких-либо терзаний.

Я понятия не имел, что думали об этом мои юношеские подруги, по умолчанию всегда пользовался средствами контрацепции, и в том числе ради защиты от болезней. Всегда находились дела поважнее, чем разглядывать в себе потенциального любящего отца или представлять очередную любовницу в «интересном положении».

Моя бывшая жена была убежденной чайлдфри. Сей факт я принял как есть без травм и пререканий. Нам вполне хватало собаки. Мне даже кажется, смерть Доры в некотором смысле ускорила наш разрыв с женой — в любом случае эти два события взаимосвязаны в моей памяти.

Хотя кого я обманываю? Ее роман на стороне закрутился, когда Дора еще радостно тявкала по утрам, требуя от меня немедленной прогулки. А внезапно собранные вещи в квартире через неделю после ее похорон были, наверное, проявлением своеобразного милосердия: если бы Дора не проглотила какую-то отраву на улице, я оказался бы холост на семь дней раньше.

Так что нет, Дора, ты не виновата. Спи спокойно в своем далеком собачьем раю. Надеюсь, хотя бы для собак он существует, потому что в человеческий рай я не верю.

Может, если бы верил, разрешил бы себе мечтать о потомстве? Говорят, это инстинкт. А я как будто напрочь лишился его, слишком рано узнав, что люди смертны, а рай, если он и есть (что вряд ли, но все же), ничем не делает легче потерю близкого человека. И мне не хотелось терять, а выходило наоборот — я терял, терял, терял…

Во мне всегда была сильна тяга к сохранению, поэтому я редко менял работу, редко менял женщин, редко менял что-то в гардеробе. Но, уж если приходилось, менял насовсем. Я не относил себя к вольным экспериментаторам до тех пор, пока не почувствовал, что в неизведанном тоже есть свои преимущества.

Оттого теперь, находясь в исключительно новой для себя обстановке на тропическом острове в объятьях женщины, о которой едва ли что-то мог рассказать, я ощущал себя счастливчиком.

Саша на утро после техно-вечеринки вела себя как будто тише. Она попросила отвезти ее на холм к Будде. Мы слонялись в тиши, почти не разговаривая, и незаметно очутились на территории недостроенного храма.

У строителей, по всей видимости, был выходной. Поджарые кошки спали в тени золоченых статуй. К нам вышел смотритель в оранжевой кашае. Он долго улыбался, глядя на Сашу, — ее длинные загорелые ноги не могли не приглянуться молодому монаху. Но затем он взял себя в руки и добропорядочно приветствовал, повел в храм.

Монах показывал на фрески, покрывавшие стены, рассказывал о двенадцати подвигах Будды. Рассказывал подробно, обстоятельно, не торопясь, и, кажется, вполне рассчитывал на наш посильный вклад в строительство святыни.

Так же он поведал о себе, что родом из Камбоджи, и лет ему всего-то двадцать два. Саша в ответ рассказала, что ее родной дядя учил камбоджийских детей в восьмидесятые годы, сразу после гражданской войны. Монах так обрадовался, что потащил нас двоих к алтарю, усадил на колени на пол и стал читать мантры. Читал долго и заунывно, а после достал связку тонких бамбуковых палочек, окунул в чашу с водой и окропил наши головы. В конце несколько раз ударил ими по темечку и отпустил с миром. На прощание я дал ему немного денег, и мы ушли.

Саша ступала по гравийной дорожке будто неземная. Она была расслаблена, и на губах ее чуть играла улыбка. Я никогда не видел ее такой и поглядывал осторожно.

— Что же мы теперь, повенчаны? — спросила она погодя.

— Нет, — улыбнулся я, — это всего лишь обряд благословения. На удачу и здоровье. Не переживай.

— А я не переживаю.

— Твой дядя правда преподавал в Камбодже?

— Да.

— Он был учителем?

— Он был доцентом в университете, кандидат медицинских наук.

— Вот как? — честно говоря, я был изумлен. — Это очень почетно. Семья наверняка гордилась им.

Саша повернулась с серьезным лицом, прежняя нега с ее лица бесследно исчезла.

— Не слишком, — ответила она. — Он был чудак, которого никто не понимал. А за ту поездку ругали еще долго. Оставил жену, ребенка и уперся в такую даль обучать чужих детей. Это, по-твоему, подвиг?

— Я не знаю, от чего он спасался.

Саша сплюнула со злостью и достала сигарету.

— Зато я знаю, — выпалила она. — От скуки.

— Это был твой отец?

Она снова посмотрела на меня ненавидящим взглядом, но ничего не ответила по существу вопроса.

Только резко сменила тему:

— Поехали домой. Потрахаемся, раз уж мы такие теперь благословлённые и очищенные, надо хоть немного замарать.

Всегда существует некая тоненькая грань между отсутствием интереса к проблемам другого человека и боязнью сделать больно тому, кто на самом деле тебе небезразличен.

Когда я молчал о своих проблемах, я действительно предпочитал, чтобы в них не копались, не хватались за острые края осколков, торчащих в сердце, с целью выдернуть их и осмотреть рану под микроскопом. Наверное, я предчувствовал, что в этом случае скорее умру от кровопотери, чем получу квалифицированную помощь. Оттого редко предоставлял под прицел беседы свои ранения — так безопаснее.

Ты, Марта, часто пользовалась тем же приемом, но после могла взорваться обвинениями, что всем наплевать на тебя — твоим коллегам, твоим подругам, твоей матери, мне, в конце концов. Что думали на сей счет все остальные, я не знаю. Но мне лично никогда не было все равно — это я могу сказать с уверенностью.

Мне не было все равно и до того, что чувствовала Саша в день, когда в наших ушах еще звучали буддистские мантры, а мы уже подъезжали к моему дому, чтобы пасть во грех прелюбодеяния. Однако я могу поспорить на что угодно: стань я тогда давить на нее и требовать ответов, мы бы поссорились окончательно, а мне не хотелось разбивать вдрызг нашу зыбкую островную идиллию, где за нерассказанным таилось множество черных дыр из прошлого, но в настоящем жили мы — пусть недоговоренные, зато неподдельные.