Княжна Владимирская (Тараканова), или Зацепинские капиталы - Сухонин Петр Петрович "А. Шардин". Страница 30
Рассуждая обо всём этом, Трубецкой поехал во дворец и там увидел любопытную сцену. Несмотря на то что только два или три дня назад император Пётр III подписал указ о дворянской вольности, предоставляя дворянам служить или не служить, оставаться в России или ехать за границу, предоставляя дворянам и другие весьма важные права, он приказал двоих своих любимцев, генерала Мельгунова и действительного статского советника Волкова, выпороть розгами.
Когда Трубецкой вошёл, Волков, уже высеченный, в мундире правителя дел высшей конференции и в орденах, стоял понуря голову в числе других, окружавших государя придворных, а Мельгунов, при помощи двух капралов голштинской гвардии, готовился к экзекуции. Два другие капрала с пуками розог стояли и ждали, пока Мельгунов, лениво раздевавшийся, примет надлежащее положение.
Государь находился при экзекуции сам, окружённый своими любимцами и голштинскими офицерами.
— Ну-ну! — говорил Пётр, замечая видимую медленность в исполнении его приказания.
Наконец Мельгунова разложили, раздевавшие его капралы стали держать его ноги и плечи, и экзекуция началась.
Трубецкой остановился как вкопанный, в полном изумлении.
Правда, Трубецкой не мог быть особенно поражён тем, что увидел царских любимцев, высших сановников государства, под телесным наказанием. Он видел, как наказывали Девьера, помнил пытки Волынского, Хрущёва и Еропкина, сам расправлялся с Долгоруковыми, потом тоже сам подводил под кнут Лопухину и сестру жены своей Бестужеву, бывшую Ягужинскую; наконец, присутствовал при пытках Лестока, — но всё это было в определённой форме, по предварительному аресту, в застенке, по правилам розыска, и производилось над лицами, уже предназначенными к исключению из общества. А тут вдруг, в дворцовой зале, в присутствии самого государя и его двора, будто дать стакан воды выпить. И сохранить при них и их мундир, и их положение. Этого не мог переварить даже Трубецкой. Время, когда Пётр I сёк губернаторов на площади перед окнами сената, ушло уже слишком далеко.
Правда, что после наказания Пётр выполнял над каждым рыцарский обряд восстановления чести. Но как ни порядок наказания, ни самый обряд этот не исходили из русской жизни, то и казалось, что самым исполнением обряда Пётр только увеличивал наказание.
Притом же Трубецкой заметил, что чем более заметна была невыносимость мучения на лице Мельгунова, тем Пётр III становился оживлённее, веселее. Ему будто доставляло удовольствие видеть мучения. Когда же Мельгунов, удерживаясь долгое время от крика, не выдержал и застонал, Пётр будто обрадовался. Выражение самой кровожадной жестокости отразилось на его лице, и он положительно наслаждался этими стонами, переходившими в стариковский вой. Трубецкой вспомнил рассказ Брюмера, находившегося при его воспитании, что в детстве он любил мучить до смерти маленьких птичек, втыкая в них булавки.
Чем же они провинились? Один не обошёл караулов, когда, будучи дежурным по дворцу, должен был сам лично обойти рундом по постам; а другой стал возражать против написания какого-то невероятного указа.
Пока Трубецкой обдумывал всё это и составлял предположение, каким бы образом предотвратить возможность подобного рода сюрпризов, как бы устроить, чтобы бесхарактерность Петра III могла иметь наименьшее влияние и управление империей было действительно в его, Трубецкого, руках, — пока он всё это обсуждал, на другой половине дворца государыня приводила в порядок и укладывала свои вещи, предполагая ускорить свой переезд в Петергоф.
С виду казалось, что она более ни о чём не думала как о своём переезде и о том, как бы приятнее провести время летнего уединения. Она укладывала книги, рисунки, узоры, разного рода работу, вообще всё то, что желала иметь при себе. Монтескье, Бель, Дидро, Вольтер были те авторы, которых она называла своими и с которыми не расставалась. К ним она присоединила Буало, Фенелона и Расина.
— Для ума нужна также разнообразная пища, как и для тела, — говорила она и прикладывала к избранным ею авторам ещё письма Скюдери и некоторые из сочинений Кребильона-младшего. — Нельзя питаться одними тяжёлыми мясными блюдами, нельзя жить и на одной зелени. Необходимо мясные блюда разнообразить шпинатом, яйцами или вообще чем-нибудь более лёгким.
Заставив стол набираемыми ею книгами, она приложила к ним оды Гюнтера и «Мессиаду» Клопштока. «Чтобы не забыть немецкий язык», — поясняла она. Наконец, пересматривая вновь всё приготовленное, она спросила:
— А где же Корнель? Нельзя не взять с собой Корнеля. Я люблю его сильный, будто стальной стих. Он укрепляет душу, даёт силы терпеливее переносить невзгоды жизни.
Государыне в выборе вещей и укладке их помогала весьма ещё молоденькая, смугленькая, чрезвычайно живая и нельзя сказать, чтобы уж вовсе некрасивая дамочка. Она суетливо перебирала книги, хватаясь то за ту, то за другую и начиная опять искать ту, которую перед тем держала. При вопросе государыни о Корнеле она особенно засуетилась. Ей казалось, что она сейчас только держала его в руках. Это была княгиня Дашкова, Екатерина Романовна, племянница канцлера Михаила Илларионовича Воронцова, воспитанная у него в доме, и родная сестра графини Елизаветы Романовны Воронцовой, любимицы императора. Она только недавно вышла замуж за князя Дашкова, секунд-майора Семёновского полка, весьма популярного среди офицеров гвардии.
— Поверьте, государыня, и я, и мой муж готовы жизнью за вас пожертвовать. Вы прикажите только, ваше величество, и мы в огонь бросимся. Никита Иванович Панин, с которым, опираясь на родство своё, я могу говорить откровенно, тоже вполне сочувствует вашему величеству. Он находит настоящее положение наше невозможным, невероятным... Вы слышали, что и вчера происходила экзекуция. Попались Мельгунов и Волков. Их не жаль; но сообразно ли, соответственно ли? Относительно гетмана Разумовского, я знаю одного офицера, мне его недавно представили... он, говорят, имеет на Кириллу Григорьевича неотразимое влияние. Это Ласунский. Говорят, будто он пользуется особой милостью гетманши. До этого, впрочем, дела нет; но говорят, что через неё он имеет влияние и на Нарышкиных. Вы скажите только ваши намерения, ваши предположения...
— Любите ли вы удить, княгиня? — спросила вдруг государыня, не отвечая на её вопрос. — В Петергофе для уженья есть превосходные места. Я хочу взять с собой удочки. Там, в пруду, против Марли, разведены чудесные карпы. Они так приучены к хлебу и с такой охотой бросаются на приманку, что ловить их почти не составляет труда. Только поймав, я обыкновенно снимаю их с крючка и отпускаю опять в пруд. Мне становится жаль бедную рыбу, обманутую мною приманкой...
— Однако, государыня, сколько я приметила, вы любите рыбные кушанья, — заметила Дашкова. — Никита Иванович, разговаривая со мною, очень тонко, однако ж, дал понять, что прежде чем можно приступить к чему-нибудь, нужно знать ваши намерения.
— Но пока у меня нет никаких намерений! Я смотрю, что делают и будут делать они... Что же касается рыбных кушаньев, то я с удовольствием ем их под влиянием впечатлений детства... У нас в Германии осётр или стерлядь такая редкость... Я думаю взять с собой эти рисунки, мы там можем заниматься рисованьем. В Петергофе есть великолепные виды. Из моего домика чудный вид. Во-первых, море... Я люблю море! Домик, который я там занимаю, недаром зовут Монплезиром, уж точно удовольствие; стоит он на самом берегу моря и весь в зелени... Вот, княгиня, у меня к вам убедительная просьба: съездите в нюрнбергские лавки и выберите мне хорошей бристольской бумаги, итальянских карандашей и других принадлежностей рисованья. У меня во всём этом большой недостаток. И ещё, нельзя ли попросить, чтобы госпожа Неплюева доставила мне европейский географический атлас. В Петергофе он будет мне крайне нужен. Ещё возьмите сепии; у меня её нет, а я хочу попробовать рисовать сепией...
Княгине пришлось поневоле ехать исполнять поручение государыни, не добившись того, что она хотела знать.