Княжна Владимирская (Тараканова), или Зацепинские капиталы - Сухонин Петр Петрович "А. Шардин". Страница 38

   — Вы думаете, князь, что может явиться самозванец?

   — Не думаю, что может, но скажу — явится непременно, и не один; но только вопрос, как он пойдёт, как его поведут... Если поведут хорошо, то вот и отпор.

   — Гм! Нужно повести умно!

   — Разумеется, граф, — улыбнувшись, отвечал Трубецкой, — чтобы комар носу не подточил! А тогда, вы понимаете — отпор...

   — Да, и верный, и страшный.

   — Но, разумеется, эта мера слишком крутая, слишком решительная. Она может отразиться гибелью на сотнях тысяч; на первое время нужно будет поухаживать около Иванушки!

   — Да ведь он, говорят, совершенный идиот?

   — А нам какое дело? Ну, составим совет, будем его тешить мистицизмом. Нам и духовенство поможет. Мы же уступим ему и по рекрутству, и по имениям. Впрочем, и это не всё, есть кое-что другое!

Шувалов даже вытянулся от любопытства.

   — Кто сказал, что у прежних государынь не было прямых наследников? Вот княжна Зацепина, в пользу которой я недавно завещание утверждал; она приходится Анне Ивановне родной и законной племянницей. Тут и деньги не нужны, на первое время есть. Елизавета Петровна тоже была замужем. Разумовский был человек молодой, разве от него не могло быть детей?

   — Говорят, и были!

   — Признаюсь, я не верю. Незачем было бы их прятать. Когда всех, даже племянниц его, казачек и крестьянок, Елизавета берегла, воспитывала и устраивала, может ли быть, чтобы ни с того ни с сего она бросила своих родных детей? Да и Разумовский. Он был слишком награждён, слишком богат, чтобы не взять детей к себе. Ну, нашли бы им названую матушку. Но дело не в том, были ли; а найдутся люди, которые, в случае нужды, могут поверить и сказать, что были.

   — Да! А тогда?

   — Тогда, само собой разумеется, заговорят и об ударе, и о немецком царстве, и о фаворитах. Вы знаете, граф, что в мутной воде раки ловятся и грибы растут.

Шувалов растаял, когда Трубецкой стал раскрывать свои дальнейшие планы, сущность которых опиралась всё-таки на то, чтобы комар не мог носу подточить и чтобы, выведя на свет Божий интригу, они оба, пружина дела, были, во всяком случае, в стороне.

   — Князь, я уже принёс вам моё извинение и искреннее раскаяние. Клянусь вам, что если я был и виноват, то не от неблагодарности! Я старался доказать, что я благодарен глубоко. Но самомнение, мысль, что я принесу несомненную пользу, если возьму всё в свои руки, меня увлекли. Но я виноват, глубоко виноват! Теперь я ваш и телом, и душой! Распоряжайтесь, требуйте, и машина в ваших руках.

Приятели-враги обнялись и расцеловались.

   — Хорошо! — сказал Трубецкой после нескольких минут лобызания. — Но первый спор лучше последнего. Следует уговориться вперёд. Если наша возьмёт, то что может вас удовлетворить?

   — От вас зависит, от вас зависит, князь! Теперь я уже не имею честолюбивых замыслов. Я хлопочу о спокойствии. Разумеется, я ещё не стар, люблю почёт, наконец, и привык заниматься. Но я вполне полагаюсь на вас.

   — Просвещение и внутренние дела! Согласны?

   — Разумеется!

   — А я возьму на себя политику и войско, меня это займёт!

   — А финансы?

   — Отдадим Глебову. Он будет у нас под рукой и обогатит обоих, да и ответственности меньше!

   — Отлично!

   — Флот отдадим Головину.

   — Коммерцию можно поручить Кастюрину, из нашей воли не выйдет!

   — Из нынешних возьмём только Волкова. Правда, теперь он и нашим и вашим, зато голова, золотое перо. Теперь, по совести, в конференции и работал только один он.

   — Итак, князь, дело надо считать решённым. Буду проситься за границу и повидаюсь с этой княжной самой. Обо всём вы получите сообщение, как мы условились. Хорошо бы только Разумовских притянуть!

   — Нет! Они, по крайности Кирилл, всецело передались туда, — заметил Трубецкой. — Он, кажется, и жену и детей готов забыть. Смотрит и слушает как оракула, дурак дураком! Ну, Алексей — тот в святость бросился. Притом, кто бы что ни говорил, а любить ему нас, особенно вас, граф, не за что! Да и к чему? Люди слишком тяжелы на подъём и привыкли брать всё только деньгами, благо они у них есть! Алексей поднёс государю миллион, чтобы тот только его не трогал. Не меньше, думаю, поднесли они и Екатерине. Нет, будет успех, они и без того будут наши; а чтобы помочь нам, они палец о палец не ударят.

   — А Воронцовы?

   — О Романе и говорить нечего. Михайло же, тот и без того под рукой, нам помогать станет; по крайней мере, не помешает ни в каком случае. Меня, признаюсь, заботят больше попы. Ну, да нужно посмотреть сперва, как дело поведут, а там можно будет видеть, за что взяться. Если обопрутся как есть на Григорья Орлова, то и говорить нечего, такая опора недолго продержится!

Шувалов уехал от князя обнадеженный и успокоенный.

«В самом деле, — думал он, — как они ещё дело-то поведут; а то после переворота с Бироном последовал новый переворот, в пользу Елизаветы. Как знать, не последует ли что-нибудь и теперь? Если правление будет опираться на гвардию, то, естественно, что гвардия обратится в преторианскую стражу или, как говорил император, именно в янычар. А тогда твёрдость всякого правительства будет сомнительна. Но Трубецкой прав: что было — видели, а что будет — увидим!»

Рассуждая в этом смысле, Шувалов поехал в Зимний дворец, где, не говоря дурного слова, его повели присягать.

Трубецкой между тем с особым интересом разговорился с каким-то расстригой-попом и тонко вразумлял его, какие последствия могут произойти от переворота и каким образом может сам собой возникнуть контрпереворот.

Расстрига много не понимал, но мотал себе на ус.

Разговор коснулся князя Зацепина. Расстрига описывал, как Дмитрий Васильевич продал своё имение, как прокутился совсем и впал в такую крайность, что из последней деревеньки, которая у него осталась и к которой он причислил всю свою дворню, стал по одиночке псарей продавать.

В свою очередь Никита Юрьевич стал мотать себе рассказы расстриги на ус.

Расстрига говорил о грабежах, о том, как появился в их местах разбойник Топка и никому прохода не даёт. Как шайка его растёт с каждым днём из беглых и он два раза уж с войсками сцеплялся, — такой отчаянный и головорез, что и сказать нельзя. Раз ведь попался было, так откупился, воевода отпустил.

Никита Юрьевич знал это хорошо, но спросил:

   — Как отпустил?

   — Да так! Воевода ему позволил по базару ходить, милостыню собирать. Тот при всём народе из глаз конвойных словно сквозь землю провалился, исчез как дым, а на другой же день прокурорскую деревню выжег.

Далее расстрига поведал о старцах на Узенях, о разных согласиях, о том, как местные воеводы народ жмут, сколько денег берут.

Никита Юрьевич молчал и тоже всё мотал себе на ус, давая себе слово выписать к себе князя Дмитрия Васильевича Зацепина во что бы то ни стало.

«От крайности он на всё пойдёт! — думал про себя Никита Юрьевич. — Кого бы только говорить с ним заставить, чтобы не самому».

В то время как Трубецкой в Петербурге обсуждал могущие быть последствия совершившегося переворота, Екатерина сидела в Монплезире, в комнате, которую называют малой голландской кухней и которую занимала до того одна из её любимых камер-фрау Катерина Ивановна Шаргородская. В комнате был маленький очаг из расписных голландских изразцов и, говорят, она действительно служила кухнею, в которой Екатерина I, бывшая тогда ещё просто Мартой, готовила своему царственному супругу Петру Великому любимый им форшмак. В ней стояла ещё та резная мебель из чёрного дуба, которая тогда была общей принадлежностью голландских домов. Екатерина сидела на одном из таких стульев, перед небольшим столиком, на который были поставлены в деревянных точёных подсвечниках две сальные свечки, а между ними лежали вновь изобретённые тогда щипцы. Сбоку за этим же столом и на таком же стуле сидел Григорий Орлов и по своей всегдашней привычке не то рисовал, не то чертил что-то на лежавшем перед ним чистом листе бумаги. Прямо против государыни стояла атлетическая фигура Алексея Орлова.