Княжна Владимирская (Тараканова), или Зацепинские капиталы - Сухонин Петр Петрович "А. Шардин". Страница 73
Катерина Ивановна более ничего не хотела говорить, и Лесток этот ответ её должен был передать государыне.
Что в этом разговоре особенно поразило Лестока, так это то, что она угадала его тайную мысль, его задушевное желание, о котором он не говорил никому в жизни; ему очень хотелось получить графское достоинство. И каково было его изумление, когда, возвратясь домой, он нашёл там придворного курьера с высочайшим рескриптом о пожаловании его графом.
«Да это пророчица какая-то!» — подумал Лесток и поехал к государыне благодарить за милость и передать ответ графини Головкиной.
— Пусть делает, как хочет! — сказала Елизавета. — Я для неё же хлопотала.
И граф Михаил Гаврилович Головкин был сослан, имения его конфискованы; но имений Ромодановских не коснулись, обязав только не посылать ни денег, ни писем к барыне без разрешения сибирского губернатора.
В глубине Якутской области, в тесной, дымной юрте лежал больной граф Михаил Гаврилович. Перед ним, на грубо прибитой к пню от срубленного дерева доске, стоял серебряный стакан с соком из ежевики; ноги его были покрыты оленьими шкурами. В юрту вошла графиня Катерина Ивановна в нагольном тулупе из шкуры дикого барана и в дорогом шёлковом платке на голове. Она несла ведро воды. Видно было, что ей тяжело и она гнулась от тяжести, за которую не умела надлежаще взяться.
Прошло не более трёх месяцев со времени их ссылки, но она и постарела, и похудела.
— Это ты, Катя, друг мой? — спросил Михаил Гаврилович слабым голосом. — Как я рад, что ты пришла! Меня знобит всё, да и скучно. Хоть бы Бог смерть послал, сил нет всё это переносить... Садись сюда!
— Грех роптать на милость Божию! — отвечала Екатерина Ивановна. — Я сейчас к тебе приду, только принесу вязанку дров, чтобы сколько-нибудь юрту нагреть на ночь, а то на дворе пурга несосветимая.
— Друг мой, ты всё себя мучишь! А я даже... помочь тебе не могу... — И граф Михаил Гаврилович застонал.
— Что ты, Миша, Бог с тобой! Да мне радость, что могу для тебя потрудиться. Бог труды любит. А то мы, живя в довольстве и роскоши, и Бога забываем, и собой не дорожим. Теперь, по крайности, я знаю, зачем живу, я тебе нужна! Она подошла к мужу и весело его поцеловала.
В юрту вошёл не то инородец, не то ряженый, в меховой малице, малахае, оленьих сапогах и весь укутанный козьими, невыделанными шкурами, на которых светилась, однако, медная бляха, доказывающая его официальное положение.
— Капитан-исправник письмо вам прислал, из губернаторской канцелярии доставлено. И он подал письмо.
— Письмо? Что такое? — спросил граф с видимым трепетом и надеждой.
— Благодарю, голубчик, — сказала графиня. — Да ты сам-то, почитай, замёрз; постой, я тебя согрею! Поди сюда, садись! — Она пододвинула ему толстый обрубок дерева, скрылась за занавеску и вынесла оттуда серебряную чарку с водкой и кусок пирога с рыбой.
Посыльный выпил и поблагодарил.
Граф с нетерпением разорвал конверт, взглянул на письмо и с тупым горем, опуская руки с письмом, проговорил:
— Это от Онуфрича!
— Так что ж! Спасибо, что пишет, прочитаем.
И она стала читать.
«Матушка графиня, ваше графское сиятельство, — писал Онуфрич, управлявший имениями, бывшими князей Ромодановских, которые составляли теперь собственность Екатерины Ивановны, крепостной её человек, заслуженный дворовый старого времени. — Смею доложить вашей милости, что как по домам вашим, так и по всем имениям всё благополучно. Оброки и доходы собраны и по приказу господина Лодыженского отправлены к господину Велио для взноса оных в указанный банк, чтобы ваше сиятельство во всякое время получить могли. Для доставки же хоть какой-либо части вам господин Лодыженский научил войти с прошением к сибирскому губернатору. Он сказал, что больше как о тысяче и просить нельзя, и то велел особо к какому-то его знакомому чиновнику писать; что если тысяча будет разрешена, то вышлется две, с тем чтобы тысячу вам доставили, а другую чиновники между собою поделили.
А у нас, матушка графиня, приключилось несчастие. На другой день, как вас-то с милостивым государем, нашим отцом, графом Михайлом Гавриловичем, увезли, бежали кучер Ефим да двое из выездных: Николай и Сидор. Ефим и Сидорка с жёнами, да и Маланью, горничную вашу, сманили с собой, а с ними, чего никто бы не ждал, и старая Арефьевна, ваша ключница, тоже сбежала, и, греха таить нечего, сделали-таки унос: шубы тёплые, да из серебра кое-что унесли. Подал явку в полицию. Бог весть, найдут ли, а нас всех таскают. Без вас, матушка, мы совсем осиротели. Нами теперь кто хочет, тот и помыкает, и кабы не барин Ладыженский, и совсем бы сгинуть пришлось...»
Но письмо ей дочитать не пришлось. Граф Михаил Гаврилович от волнения обманутой надежды на прощение, которую возбудило в нём привезённое через капитана-исправника письмо, впал в бесчувствие.
Пришлось хлопотать около него; зато посыльный, видя тягость положения бедной графини, облегчил несколько её труд тем, что натаскал в юрту на целую неделю дров.
Прошло два месяца. Граф Михаил Гаврилович сидел в той же юрте, пожелтевший, высохший, больной. Графиня варила для мужа олений язык. В юрте было несколько больше удобств, было кое-что устроено, потому что им разрешено было получить тысячу рублей. Хотя и из этой тысячи к ним дошло только пятьсот рублей, но и пятьюстами можно было кое-что сделать в немногосложной, бедной обстановке якутского ссыльного.
Графиня сняла с тагана кастрюлю, поставила на новый, прочно сколоченный из берёзы, грубый, некрашенный даже стол и предложила мужу почитать что-нибудь, пока сваренная ею похлёбка немного остынет.
Михаил Гаврилович хотел было взять Горация. Он любил читать жене к слушать её подчас меткие замечания. Имея латинские подлинники, он обыкновенно читал по-русски, переводя, как говорят, a livre ouvert, но Катерина Ивановна остановила его:
— Нет, нет, мой друг, не хочу я этого сладкого поклонника неверия. Прочти мне лучше, что Тацит пишет об Иисусе Христе!
В это время перед юртой раздался шум, и вошло несколько человек.
Первую минуту и граф и графиня несколько потерялись: что это за люди, обындевевшие, занесённые снегом и ввалившиеся как снег на голову. Может, недобрые люди, позавидовавшие их скудному хозяйству, которое, однако ж, могло быть признано богатством против хозяйства какого-нибудь якута. Может быть, беглые с заводов или из ссыльных. Граф взглянул было даже на висевшее близ его кровати ружьё, но вошедшие бросились к их ногам.
— Что это? Кто? Ефим, ты? Маланья? Ты, Николашка? Сидорка, Афимья... А уж тебя не знаю, как и зовут?
— Устинья, Сидоркина жена!
— Что вы? Как вы?
— Служить пришли вашей милости! Думаем, что там наш граф, наша графиня. Здесь они нам родным отцом и матерью были, а там каково им? Чай, и лошадей заложить некому, а сам-то граф, сердечный, и не умеет. Кто же служить-то им будет? А графиня-то... Вот подумали, сговорились и ушли, — говорил Ефим со слезами, обнимая колени графа.
— С нами и Арефьевна пошла было, да на дороге захворала и побывшилась, померла, значит, — говорила Маланья, плача у ног графини. — Матушка вы наша, кормилица, да как же вы похудели да постарели... Да какие на вас ботиночки-то жёсткие.
— Да как же вы добрались?
— Кое-где ехали, а больше пешком.
— Вот вещи нас много отягощали; мы, что можно, собрали, думаем: графу там, на чужой-то стороне, всё нужно!
— А я и деньги вашей милости привёз, делать нечего — из-под ключа достал. Онуфричу-то сказать побоялся; он нонче все с важными барами знается, а я думаю: граф и графиня там в тесноте и крайности бедствуют, без денег им тоже нельзя. Ну, думаю, пусть вором почитают; вот три тысячи, всё до копейки уберёг! — Ефим опять кланялся.
— А я, матушка, взяла и башмачки-то ваши тёпленькие, любимые, и душегрейку... — говорила Маланья.