Представление о двадцатом веке - Хёг Питер. Страница 19
Какое-то время Анна вообще говорила не с людьми, а с чайками. Целыми днями бродила она вдоль берега и научилась в совершенстве изображать их крики. Но в конце концов ей надоело взывать к серому морю, и она замолчала, закрывшись в своей комнате, стесняясь всех тех, кто не оставлял ее в покое. Торвальд Бак в конце концов пришел к выводу, что у его дочери что-то не в порядке с головой, и не переставал удивляться, что Господь Бог для великой милости избрал такое скромное орудие, но успокаивал себя, повторяя, что именно нищие духом наследуют землю, ну и все такое прочее…
Анне было двенадцать лет, когда жители поселка впервые услышали, как она молится. Случилось это на миссионерском собрании, и к тому времени уже никто не мог припомнить, когда она в последний открывала рот, разве что однажды спела псалом, который Торвальду пришлось запретить, потому что он стал причиной внезапных кровотечений и обмороков у прихожан. А тут она вдруг встала, и все услышали, потеряв от изумления дар речи, как трогательно и непринужденно она молится. Прихожанам вспомнилось безоблачное небо, о котором все давно позабыли, похороны и свадьбы давних лет, и волосы на голове у них понемногу вставали дыбом. С того дня Торвальд стал брать ее с собой в миссионерские поездки по близлежащим поселкам и во время богослужения просил ее читать молитву. Она произносила ее, стоя на высоком белом табурете.
Слова ее звучали как музыка, в миндалевидных глазах появлялись слезы, сверкающие, словно жемчужины, в отсветах ее лица, и прихожане, захлебываясь от металлического привкуса во рту, сами не могли сдержать слез. Глядя на девушку в белых одеждах, они, прозревая, начинали понимать, что в своей прежней жизни утопали в трясине порока. Сотрясаясь в рыданиях, они бились головой о каменный пол и устраивали настоящие массовые истерики, которые, в моем представлении, никак не вяжутся с Данией — с датской провинциальной церковью в начале XX века, — но тем не менее имеются доказательства, свидетельства очевидцев, документы и фотографии, которые заставляют меня признать, что именно так все и происходило. И пока длилась вся эта неразбериха, Анна смотрела поверх голов, и я сомневаюсь, что она находила какую-то связь между этими воплями и самобичеваниями и своим присутствием в церкви.
В Лаунэсе она больше не выходила на улицу. Прихожане построили для нее круглую башню, из окон которой можно было смотреть на море. В башне были высокие окна, и видна она была из каждого дома в поселке, так что теперь Анна была у всех на виду. Торвальд пребывал в уверенности, что дочь в своей башне ждет непорочного зачатия, и, когда она ходила с ним на миссионерские собрания, даже он старался держаться от нее подальше, снедаемый мыслью о том, что ей предстоит, и чувствуя беспокойство, потому что в последние годы он из-за нее все чаще и чаще вспоминал свою копенгагенскую жизнь и то, как душа его жены взметнулась к потолку.
Первое предостережение явилось ему однажды вечером, когда он возвращался со встречи со своими священниками-единомышленниками, одной из тех встреч, которые заложили основу великого народного движения «Внутренняя миссия». В лодке перед ним сидела Анна, и плыли они по пылающему ковру отражавшегося в воде заката. И тут он, глядя на дочь, ощутил какое-то движение за бортом и, повернув голову, увидел, как Анна идет рядом с лодкой по сверкающей золотом дорожке, которую солнце постелило на поверхности моря. Когда он окликнул ее, она не обернулась, а продолжала идти по направлению к солнцу, пока ему не показалось, что сгущающаяся темнота забирает ее с собой в море. Торвальд, дрожа от ужаса, схватил за руку сидящую перед ним дочь, чтобы убедиться, что она по-прежнему с ним и что у него остался, по крайней мере, один экземпляр.
Это удивительное происшествие скорее напугало его, чем обрадовало, и он распорядился выковать тонкую золотую цепь, которую повесил на шею Анне, и когда она покидала башню, которая теперь всегда была под замком, он наматывал другой конец цепи себе на руку, что с нашей точки зрения может показаться настоящим варварством, но Анне он объяснил, что все это делается для ее же блага. Если прежде возвышенное молчание дочери его радовало, то теперь ему стало казаться, что на самом деле, может, это и от лукавого, и он попытался заставить ее на миссионерских собраниях каяться и признаваться в своих грехах. Из этого ничего не вышло — влажные глаза Анны ласково и невинно смотрели на присутствующих, но ей нечего было сказать, и Торвальду пришлось признать, что она чиста и невинна и не в состоянии даже говорить о грехе. Впрочем, она с интересом слушала покаяния других. Торвальд разделил паству на две группы — мужчин и женщин, чтобы они каялись порознь — пусть ничто не будет сокрыто, а станет явным. И только он, вместе с Анной, слушал и тех, и других, когда они рассказывали, где и как предавались тому или иному греху. Иногда во время этих собраний случалось, что дух Господень спускался к верующим, и мужчины и женщины собирались группками и дружно выходили из церкви, под предводительством Торвальда, чтобы на природе, на лесной опушке, продолжить собрание молитвой, покаянием в грехах и пением псалмов, под низким предгрозовым небом, что для жителей Лаунэса было делом привычным, а потом, когда начинался ливень, они так и продолжали бесконечные признания, которыми пытались заглушить дождь и друг друга, и, в конце концов, оказывались чуть ли не по пояс в грязи и всё пели, и пели, и всё так же смиренно опускались на колени, когда Торвальд или Анна молились за всех.
Однажды после такого собрания Торвальд, когда ликующие прихожане оставили их, оказался наедине с Анной, и тогда она пристально посмотрела на отца, на лице которого были следы дождя, грязи и напряжения, и спросила:
— Почему они признаются в грехах?
Торвальд с удивлением взглянул на дочь, которая вообще-то не имела обыкновения задавать вопросы.
— Чтобы очиститься от грехов, — ответил он.
— Но ведь один грех следует за другим, — сказала Анна, — этому нет конца.
На этот безумный вопрос Торвальд так и не нашелся, что ответить. Но позже распорядился, чтобы копенгагенский золотых дел мастер — к которому ему прежде и в голову не пришло бы обращаться — сделал посеребренную клетку, в которую Торвальд посадил дочь, надеясь таким образом повлиять на ее легкомысленное отношение к жизни, и Анна без всяких возражений смирилась с новым положением вещей. Теперь она стала отправляться на прогулки вдоль берега на рыбацком судне, сидя на палубе в своей сверкающей клетке, сквозь прутья которой она смотрела на мир, и при этом невозможно было понять, что она сама думает, да и вообще, как она относится к тому, что датский священник в этот просвещенный век посадил собственного ребенка в клетку.
Однажды ночью Торвальду во сне явилась покойная супруга, мать Анны. Она явилась ни больше, ни меньше, как в образе Ангела Господня, в розовом сиянии утренней зари, паря на белых крылышках, похожих на крылья летучей мыши, сквозь натянутую кожу которых просвечивали зеленоватые сосуды. Она разогнала нависшие над Лаунэсом облака и запах рыбы, вернувшийся во сне, и показала Торвальду город, парящий на колоссальном ярко-желтом кристалле серы. Он увидел вывески над питейными заведениями и неприметные двери, ведущие в бордели. Они с Анной вошли в этот город, на фоне звяканья бутылок слышалось ангельское пение, в разлитом на полу пиве отражался крест, а наготу женщин прикрывал белый муслин.
Торвальд очнулся от этого сна, охваченный беспокойством, которое ему с трудом удавалось обуздать до следующего воскресенья, когда он смог рассказать прихожанам о своем видении.
«Мир готов!» — произнес он таким голосом, что отсыревшая штукатурка посыпалась со стен. А потом в который раз принялся подробно описывать безбожие, царящее в городах. С убежденностью, которой сам от себя не ожидал, он стал вспоминать невероятные подробности из времен своей молодости в Рудкёпинге и в Копенгагене. Он рассказывал, как люди добывают себе пропитание, обкрадывая друг друга, как правители страны в государственных учреждениях предаются пьянству и рисуют богохульные картинки на стенах пальцами, предварительно обмакнув их в собственные испражнения, как слуги Божьи держат домашних животных в церквях и на кладбищах, и всегда ходят в сапогах с короткими голенищами, куда они засовывают задние ноги овец или свиней, чтоб использовать безответных животных для удовлетворения своей похоти. После этой проповеди прихожане вооружились граблями, топорами, косами и кремневыми ружьями, которые достались им от предков и так проржавели, что крошились, когда их снимали со стены, собрались перед церковью и потребовали, чтобы Торвальд, взяв с собой Анну, повел их в новый крестовый поход — на Рудкёпинг. В ту же ночь они вышли из тихой гавани Лаунэса, однако не сразу: Торвальд почувствовал сомнения, оценив гнев обитателей поселка и услышав жажду крови в их голосах. В обычной жизни они произносили лишь молитвы, однако сейчас, перед самым отплытием, разговорились и стали орать во все горло, стараясь перекричать усилившийся на закате ветер. Торвальд призвал их к состраданию и рассказал им о матерях язычников, которые подвергались насилию и мучениям, и об их выращенных без отцов детях, которые не могли быть уверенными в том, что их не сварят с луком и не сожрут, потому что в городах свирепствуют демоны голода, и, в конце концов, прихожане разрыдались, побросали оружие и расселись по своим шаландам, где даже паруса были черные. К палубе небольшого барка Торвальда была принайтована посеребренная клетка Анны, и, когда они вышли из гавани, ветер завыл еще громче, слово дул из самой Преисподней. Море вокруг них то тут, то там вздымаюсь иссиня-черными горами, которые нависали над утлыми судами, рассыпались в брызги и обрушивались на бледные, обращенные к небу лица, сметая с палубы все, что не было закреплено. Тогда Торвальд разбудил Анну, которая безмятежно спала в этом холоде, каким-то чудесным образом не потревоженная водной стихией. Когда она поднялась на ноги, волнение стихло, и тем самым подтвердилась их хрупкая мечта о том, что вера может двигать горы. Ночь напролет, пока на горизонте не начал вырастать город греха, как это и было в видении Торвальда, он не давал дочери спать, и необыкновенный свет, окружающий ее, озарял маленькие суденышки, темные рясы жителей Лаунэса и их озабоченные лица, полные фанатичного упрямства.