Представление о двадцатом веке - Хёг Питер. Страница 65
Менее сильный человек, чем Амалия, наверняка почувствовал бы искушение стереть все следы пребывания Карла Лаурица в доме. Другие женщины, брошенные Карлом Лаурицем прежде, которые не имеют никакого отношения к нашей истории, но которых я здесь упоминал, чувствовали себя как и Амалия, и погружались в пучину отчаяния, из которой Амалии удалось выбраться. Эти женщины сожгли все фотографии Карла Лаурица, все его подарки и даже простыни. Для своих мужей они придумывали самые замысловатые объяснения тому, что в доме требуется генеральная уборка, при этом им не удалось отчистить свои сердца от призрачного обаяния исчезнувшего циника, так что, в конце концов, пришлось сжечь даже ковры и занавески и заказать новую обивку для мебели, чтобы хотя бы отчасти обрести покой. Амалии все это было не нужно. Она сложила все фотографии Карла Лаурица в один ящик, отправила большую часть оставленной им одежды в Армию спасения, заперла дверь в его кабинет, где еще витал запах последних сожженных им бумаг, и дала рабочим задание, ради которого она их и наняла: превратить дом в надежно защищенный инкубатор для Карстена.
Прежде Амалия не особенно беспокоилась за Карстена, потому что считала его неземным ребенком. В ее мире, который я до конца никогда не понимал и который, возможно, она сама не очень понимала, Карстен был кем-то вроде маленького Ахиллеса, и по ее глубокому убеждению он был вне этого мира, выше его, поэтому она позволяла ему делать все, что он хочет. Он падал, обжигался, ударялся, резался, а она смеялась над его слезами, целовала его царапины и повторяла, что сейчас мамочкины поцелуи вылечат ее маленького пупсика, и была уверена, что так оно и будет. Но после исчезновения Карла Лаурица она с каждым днем стала все больше и больше бояться, что с Карстеном что-то может случиться, и страх этот останется с ней на всю жизнь. Когда она позвонила маклеру и оказалась в реальном мире, она решила, что тем самым увлекла Карстена за собой на землю и что он теперь лишился своей неуязвимости. Во всяком случае, это отчасти может объяснить ее внезапно возникшее убеждение, что белая вилла представляет собой сплошное минное поле для такого впечатлительного ребенка, как Карстен. Ей стало казаться, что окна — это зияющие пропасти, в которые Карстен в любой момент может упасть, и она велела рабочим установить на окнах решетки — сначала на окнах второго этажа, а потом и на окнах первого, решив, что и они находятся слишком высоко от земли, а потом и на подвальных окнах, чтобы в дом не проникли какие-нибудь похитители детей. Она прислушалась к советам врачей, которые считали, что солнечный свет в больших количествах вреден, и распорядилась повесить плотные портьеры на окна с решетками. Она распорядилась срезать самые страшные змеиные головы с кресел и запереть двери на кухонную лестницу, чтобы ребенок с нее не свалился. Когда эти работы были закончены, ей показалось, что домашняя утварь угрожающе гремит в ящиках, и она велела вместо обычных ножниц закупить ножницы с закругленными концами, а на всех ящиках и шкафах повесить висячие замки. В результате интерьер дома стало не узнать. Многие годы после того, как рабочие покинули дом, в нем мало что менялось, так что из свидетельств очевидцев и по фотографиям мы знаем, как все тогда выглядело. На этих фотографиях интерьер выглядит совершенно иначе — комнаты совсем не похожи на те, которые Карл Лауриц самозабвенно оформлял в несколько эпатажном стиле, и это сразу бросается в глаза. Но тем не менее это те же самые гостиные и кабинеты, и если присмотреться, то каждый предмет мебели узнаваем, просто всем, как и мне, не сразу становится ясно, что все дело в изменившемся освещении, темноте из-за плотных портьер и еще множестве каких-то мелких перестановок, предпринятых Амалией, из-за чего и создается совсем другое впечатление. Рабочие же лишь поставили решетки на окна, да еще закрасили дионисийские празднества на стенах садовых павильонов. С остальным Амалия разобралась сама. Она сняла со стен своей спальни индийские миниатюры — во-первых, чтобы не смущать клиентов, во-вторых, чтобы они не напоминали ей о жизни с Карлом Лаурицем, которая, как она знала, никогда не вернется. Потом она перевесила некоторые из современных картин с обнаженной натурой из гостиной в редко используемые помещения. Огромную грубую люстру, сделанную из старых штыков, она подняла выше к потолку, а часть неприличных бронзовых фигур в человеческий рост расставила по углам комнат, чтобы они не попадались в поле зрения. Необычные современные лампы органических форм из хрома и эбонита, которые Карл Лауриц привез из-за границы — подарки американских партнеров, она задвинула так, чтобы их не было видно, и все это, и еще какие-то мелкие перестановки полностью изменили дом. Ровно два месяца спустя Амалия впервые пригласила на обед гостей.
Если меня попросят охарактеризовать приемы во времена Карла Лаурица одним словом, то мне бы в первую очередь пришло на ум слово «непредсказуемость». На вечеринках Карла Лаурица она чувствовалась во всем: никогда не было известно, сколько все-таки человек придет, не все было понятно про их титулы, про состояния, про их речи, про связи и вообще про то, как следует себя вести. Его вечера жили какой-то своей пестрой, легковесной жизнью, то бешено и шумно бьющей ключом, то сдержанной и сонно-бормочущей.
Первые вечера Амалии, да и все последующие, были совсем другими. В первый раз она пригласила двенадцать человек — шесть супружеских пар, а потом приглашала тоже двенадцать человек, иногда восемь, и, в отдельных случаях, двадцать четыре человека. Приглашенными были — как в первый раз, так и после — офицеры, управляющие делами, кавалеры орденов, судьи, профессора, директора компаний, начальники департаментов, иногда какой-нибудь политик, иногда писатель. Почти все приходили с женами, которые умели шить, готовить и вести хозяйство твердой рукой. Эти люди считали себя цветом датского общества и костяком государственного аппарата. Они никогда не опаздывали, носили темные костюмы, ели умеренно, пили мало или вообще не пили и вели неспешные беседы о том, что можно избежать воспаления легких, если по утрам насыпать в носки серный порошок, и о том, как прекрасны гипсовые копии древнегреческих статуй в Государственном музее искусств. После ужина мужчины и женщины расходились по разным комнатам, никто никогда не танцевал, в двадцать три часа все откланивались — и никто никогда не задерживался.
Можно удивляться тому, зачем Амалия устраивала эти ужины. В то время у нее — во всяком случае насколько мне известно — было от десяти до пятнадцати постоянных клиентов, которых сама она называла «друзьями дома» и которых она принимала раз, самое большее два раза в месяц. Удивительнее всего, что эти же мужчины, со своими женами, составляли ядро того светского круга, который она создала у себя в те годы. Я не раз задавался вопросом, зачем Амалии, которая вообще-то старалась держаться в тени, нужно было так рисковать и собирать гостей, обращая тем самым на себя внимание общества и к тому же приглашая своих клиентов одновременно, да еще вместе с их женами? Скорее всего, дело в том, что она сама хотела быть частью этого общества. Два раза в жизни ее предали — сначала отец, который потерял все из-за своего бунтарского духа, а потом Карл Лауриц, который ни к чему не испытывал уважения, и оба эти мужчины восставали против основополагающих ценностей общественной жизни. Теперь Амалия сама обратилась к этим ценностям и к тем, кто их сохраняет, этим сдержанным мужчинам и кротким женщинам, и ей недостаточно было встреч в спальне. Она хотела, чтобы ее и ее сына уважали и чтобы они были частью привычной жизни этих людей. На первый взгляд такое желание кажется утопическим, потому что как же Амалия может быть одновременно куртизанкой, врачевателем душ для своих «друзей», утирать им слезы, удовлетворять их, хлестать их, купать или отдавать им приказы, а вскоре после этого, возможно, в тот же вечер сидеть с ними за столом и вести чинную светскую беседу по всем правилам хорошего тона? На это есть только один ответ: и она, и ее гости были воспитаны, вышколены и достигли совершенства в области, непосредственно связанной с нашей Историей датских надежд, области, которую обычно называют искусством умолчания.