Представление о двадцатом веке - Хёг Питер. Страница 77

Выражение «сложившиеся обстоятельства» в Академии использовали, говоря о немецкой оккупации, о которой вообще мало кто задумывался. Но потом Мальчик-из-актового-зала написал в школьной газете, что оккупация — это надругательство над демократией, после чего ректор распорядился изъять весь тираж, давая понять всем, кто еще не определился со своей позицией, что иногда лучше вообще не иметь собственного мнения. В ответ на это Мальчик сочинил памфлет и сам его размножил, напечатав одним пальцем под копирку на пишущей машинке. В этом памфлете он заявлял, что его не удивляет, что школа закрывает глаза на преступную нацистскую оккупацию страны, — лично он никогда не сомневался в том, что все эти патриотические разглагольствования в стенах Академии — сплошное лицемерие, и никого не интересует то, что происходит сегодня, вместо чего все предпочитают со слезами на глазах вспоминать настроения 1848 года, потери 1864-го и воссоединение 1920-го. К тому же он хотел бы донести до соучеников и товарищей, какой поддержкой среди учителей школы пользуются арийские представления о том, что вся античность на самом деле происходит от мигрировавших на юг скандинавских племен — в полном соответствии с бессмысленной болтовней писателя Йоханнеса В. Йенсена. Такие представления, по мнению Мальчика-из-актового-зала, следует считать нелепыми, безосновательными и оскорбительными. Конечно же, и этот памфлет был конфискован, а вскоре и использован в качестве аргумента, когда родителей автора попросили забрать сына из школы, и если я и упомянул тут всю эту историю, то лишь потому, что на Карстена она произвела глубокое впечатление — столь глубокое, что почти пятьдесят лет спустя, в нашем с ним разговоре, он мог почти дословно воспроизвести текст памфлета.

Конечно, очень хочется понять, были ли Карстен и его товарищи счастливы в Академии, и именно такой вопрос я несколько раз задавал бывшим выпускникам, которые учились в одно время с Карстеном. Почти все они говорили, что это «и вправду было прекрасное время» или что «к нам относились как к взрослым интеллигентным людям», и все эти клише подсказывают мне, что неразумно пытаться понять прошлое с точки зрения своих сегодняшних представлений о счастье. Поэтому я не буду пытаться искать ответ на вопрос, были ли они там счастливы, а вместо этого попробую объективно описать, какой была жизнь Карстена в Академии. Для него школьная жизнь стала естественным продолжением жизни с Амалией после исчезновения Карла Лаурица. Дело в том, что и здесь были взрослые, которые ожидали от него определенного поведения и награждали за это, и у которых были те же идеалы, что и у Амалии, а именно Образование, Хороший вкус, Порядок и Прилежание. Академия была закрытым заведением, изолированным от всего мира, своего рода культурно-историческим островом, почему в ней и удавалось поддерживать представление о том, что хотя за стенами школы жизнь идет своим чередом, но все важное совершается здесь, и к тому же происходящее здесь сейчас ничем не отличается от происходившего в прошлом столетии. Карстен вырос среди людей, взаимоотношения которых были непредсказуемы, словно погода, он привык к резкой смене настроений Амалии — когда внутри белой виллы вдруг проносилась буря, сменявшаяся солнцем, и к тому, что их отношения с Карлом Лаурицем подчинялись особой, ненадежной метеорологии. Жизнь в Сорё по большей части его устраивала — здесь все внимание уделяли тому, чтобы донести до учеников исключительно вечные и незыблемые истины. Идея о Духе народа представлялась Карстену очень увлекательной, мысль о том, что существует своего рода эфир, какая-то связь сквозь века от времен рунических надписей, Абсалона и до сегодняшнего дня, связь, которую все ощущали и которая пробуждала сильные чувства — особенно два раза в год, когда великий Вильхельм Андерсен читал в Академии лекцию. Начинал он ее с того, что перед затаившими дыхание учениками долго пристраивал на кафедре свою трость с серебряным набалдашником, будто это какая-нибудь национальная реликвия или ценная археологическая находка, после чего в течение двух часов объяснял, что мир вовсе не такой, как они думают, — не бескрайний, не абсурдный, не уродливый и не такой уж сложный. Напротив, в нем царит ясность, последовательность и постоянство — как и в самой народной традиции — особенно в мире тех, кто относится к Цвету датской молодежи. Эта мысль о принадлежности к элите казалась Карстену чрезвычайно привлекательной. Несмотря на то что он был скромным молодым человеком, несмотря на то что зачастую всем своим поведением демонстрировал чуть ли не самоуничижение, которое нравилось и его товарищам, и учителям, потому что скромность считалась в Сорё одной из самых ценных добродетелей, несмотря на все это он чувствовал, как при мысли о принадлежности к какому-то «цвету» сердце его начинает биться сильнее, пусть он даже не очень-то и понимал, что вообще такое «датская молодежь».

В его гордости не было ничего удивительного, он действительно почувствовал огромное облегчение, осознав, что он на правильном пути, — и куда же ведет его этот путь? Да, конечно, он станет тем, кем мечтают стать большинство воспитанников Академии, и выполнит данные маме и самому себе обещания — станет большим человеком. Всякий раз, когда Карстен слышал, как ректор, Меф, Зануда или Вильхельм Андерсен говорят, что они — знаменосцы Демократии, Датской культуры и Патриотизма, он чувствовал, что сделал еще один шаг в нужном направлении, и именно для того, чтобы слышать это как можно чаще, он стал образцово прилежным и незаметным.

И все-таки кое-что из внешнего мира проникало в те годы в жизнь Карстена. Например, в школе устраивались разные мероприятия, открывая которые, ректор неизменно повторял, что Академия представляет собой остров в океане времен и на сей раз морской ветер принес нам господина оперного певца такого-то или госпожу пианистку такую-то, а партию скрипки будет исполнять наш учитель музыки. Мальчик-из-актового-зала писал потом в школьной газете, что выброшенное на берег Академии океаном времен по большей части представляло собой обломки кораблекрушения буржуазной культуры, и советовал всем вместо этого ходить в кинотеатры города Сорё, где за выходные можно было посмотреть три-четыре фильма. Карстен однажды последовал этому совету, после чего стал ходить в кино регулярно, и многие из его товарищей тоже стали гуда ходить, и искали они в кинотеатрах Сорё любовь.

Слово, которое описывает отношение Карстена и его сверстников к любви, это слово «застенчивость». Все эти истории про веселое времяпрепровождение в интернате — с буйными школьными балами, порнографическими открытками, ликером, презервативами и восемнадцатью розовощекими юнцами, которые дружно занимаются онанизмом в туалете площадью четыре квадратных метра, — очевидная мифология, во всяком случае, она не имеет никакого отношения к Сорё. Здесь не говорили о любви. Или, точнее: конечно же, о любви говорили, все буржуазное образование в каком-то смысле — сплошные бессвязные рассуждения о любви, но говорили о ней в тех словах, в которых воспевал ее Ингеманн, говорили о любви к родине и к природе Сорё, которая словно создана для поклонения. Но любовь, отфильтрованная через Ингеманна, родину и природу, становится несколько пресной, так что если мы зададим вопрос, что же эти мальчики действительно знали о любви, то ответ будет «очень, очень мало». Конечно, никто не сказал, что обязательно нужно знать о любви, сам я склоняюсь к тому, что гораздо лучше пользоваться интуицией, если, конечно, есть такая возможность. Но вот как раз с возможностями и была загвоздка — в Сорё с ними было не очень хорошо. Отчасти это объяснялось рядом правил и ограничений, согласно которым в школу не принимали девочек, а те вечера, на которые приглашали старшеклассниц из других городских школ, заканчивались в строго определенный час, алкоголь был запрещен, время, отведенное на приготовление уроков, не положено было сдвигать и так далее, и так далее. Но это еще не всё, самые важные правила, неписаные и несформулированные, и, возможно, даже существующие только в подсознании, мальчики соблюдали сами. Согласно этим правилам тему любви затрагивать нельзя, ну разве что в анекдотах, которые ничего не проясняли, а скорее наоборот, запутывали, и в итоге бремя любовных сомнений обитатели Академии несли с улыбкой, или, во всяком случае, стараясь не подавать виду.