Представление о двадцатом веке - Хёг Питер. Страница 92

Однажды Амалия попыталась остановить невестку. Накинув на плечи плед, она открыла маленькую калитку в изгороди между двумя участками, прошла по лужайке, мимо тачек с тряпьем, мимо шарманки, военных джипов и гражданских автомобилей, вошла, не постучав, в дом и принялась излагать, что она думает. Неожиданно рядом с ней оказалась фрёкен Поульсен — она обняла ее за плечи и сказала:

— Слышь, у меня тут на днях был такой понос, стою у дороги, кормлю котов, и тут как потекло! Прямо фонтан какой-то, скажу я тебе.

И Амалии пришлось убраться восвояси.

За две недели до того, как Карстен возвратился домой — когда дом оценивали перед тем, как выставить его на торги, — полицейские выдворили из дома гостей, а офицеры разведки со второго этажа перевезли свое оборудование назад на Озера.

Мария и Карстен переехали вместе с ними.

Они собирались пожить там недолго, и в каком-то смысле так и получилось. Когда Карстен вернулся к семье, он смог снова усесться в свое кресло в кабинете, то кресло, где умер Фитц, и вновь взял на себя государственную адвокатуру и деликатные дела Королевского дома, Маргариновой и Восточно-азиатской компаний. По всем признакам он опять был похож на самого себя: спокойный, внимательный, целеустремленный. Вскоре он приобрел очаровательный маленький особняк в Гентофте, куда они переехали с Марией и детьми и где можно было наслаждаться бризом с Эресунна, а Марии было не очень далеко добираться до работы, которую она со своим непреклонным упрямством все-таки нашла — в компании «Нордиск инсулин». Тут и продолжалась их жизнь, пока Карстен в один воскресный вечер снова не остался в конторе, а в понедельник утром уборщицы нашли его за столом в кресле. Серым, как гипс, лицом он напоминал Хольгера Датчанина [64], окаменевшего от добрых устремлений, сильного напряжения и постепенно пробуждающегося понимания, что трудно строить карьеру на принципах отделения истинного от ложного и при этом оставаться чистым, как свежевыпавший снег.

Его вновь отвезли в Монтебелло, и, когда он увидел желтое здание больницы посреди зеленого парка, ему показалось, что он вернулся домой.

На сей раз их дом не был продан, несмотря на то что Карстен отсутствовал большую часть года, на сей раз его контора заплатила за дом и за тех слуг, которые понадобились вскоре после его второй госпитализации.

До этого у Марии всегда хватало сил отвергать все предложения помощи по дому, но в один прекрасный день она сломалась. Не говоря ни слова, она просто-напросто уселась на диван и совершенно расклеилась, и начала реветь так, что не могла остановиться. Через три дня ее отправили в ту клинику, где она когда-то рожала. Здесь ее встретил старый друг Амалии, сторонник рентгена, который в то время, когда родились двойняшки, был гинекологом и акушером, но потом — по причине личных переживаний и под влиянием актуальных тенденций — стал все больше увлекаться психиатрией, оставил должность профессора и главного врача и превратил свой родильный дом в маленькую частную психиатрическую лечебницу, где он продержал Марию три дня, помогая ей справиться с несчастьем и вернуться к пошатнувшейся действительности с помощью электрошока, который он считал чем-то вроде психиатрического похлопывания по плечу, а также современных психотропных препаратов с загадочными названиями и удивительным, непредсказуемым действием.

Когда она вернулась домой, оказалось, что дом оккупировала целая толпа слуг, а у нее не было никаких сил, чтобы их вышвырнуть, и поэтому все они по-прежнему были здесь, когда возвратился Карстен.

После его выписки они с Марией и двойняшками на какое-то время переехали в квартиру у Озер, не потому, что в этом возникла необходимость, но потому, что они чувствовали какое-то необъяснимое спокойствие в этом беспокойном месте, наполненном гулом большого города и могучей вибрацией демонической электроники этажом ниже. Конечно же, позже они вернулись в Гентофте, к слугам, и в адвокатскую контору и на новое рабочее место, которое нашла себе Мария, и им, разумеется, казалось, что теперь это надолго, теперь они могут успокоиться, но, конечно же, так не случилось. Хотя они сами и не осознавали этого, им никуда было не деться от дома у Озер, и Монтебелло, и вольтметров поклонника рентгена, и смирительных рубашек, и продаж дома с молотка, и все это потому, что эти муж и жена, Карстен и Мария, несут в себе так много не уживающихся друг с другом надежд, что они обречены большую часть своей жизни метаться между богатством и бедностью, покоем и хаосом, Гентофте и домом у Озер, обычной жизнью и клиниками, и при таких колебаниях маятника и прошло детство их детей.

Двойняшек не крестили, потому что Мария этому воспротивилась, им дали имена Маделен и Мадс. Амалия, которая предложила имя Маделен, хотела назвать мальчика Фредерик, Макс или Фердинанд, но Мария обнажила клыки и сказала «ни за что», одного странного имени уже достаточно, у мальчика должно быть настоящее датское имя Мадс, и таким образом было заключено соглашение, соответствующее внешности детей, своего рода генетический компромисс: Мадс был светлым, а Маделен — не просто темненькой, она была черной как смоль, и Мария понимала, что она как две капли воды похожа на Принцессу.

Я точно не знаю, когда они пошли в школу, я ведь говорил, что сейчас, по мере приближения к нашему времени, история пытается выскользнуть у меня из рук, но понятно, что это было в первой половине шестидесятых, и в то время семья снова жила у Озер, так что детей определили в находившуюся поблизости школу Бордингов, которая находится там и по сей день, возвышаясь над всеми окрестными домами и отбрасывая тень на жизни нынешних и прежних учеников.

Это была так называемая «свободная школа», то есть учителя ее были свободны от тех сковывающих пут, которые в обычной школе ограничивали бы право раздавать маленьким детям подзатыльники, а потому двойняшкам, которых до этого никто и пальцем не тронул, пришлось расти среди звонких затрещин и в обстановке современного датского грундтвигианства, в основе которого лежит идея, что у учеников не должно быть никаких учебников, чтобы учителя как можно более свободно излагали им свои собственные представления о всемирной истории, сотворении человека, биологии и скандинавской мифологии, и все это представлялось в качестве оправдания особой формы подачи знаний, существующей в школе со времен Грундтвига.

Несмотря на эти правила и на то удовольствие, которое учителя получали от оплеух, для Мадса школьные годы прошли почти без репрессий. Он оказался каким-то канатоходцем, который умудрялся балансировать на очень узкой грани между тем, что запрещено, с одной стороны, и тем, что также запрещено, с другой стороны, и в этом умении балансировать он напоминает своего отца. Он обладал воспитанностью Карстена, его умом и усердием, и хотя я не могу утверждать, что он подобно отцу никогда не опаздывал, но во всяком случае могу с уверенностью сказать, что все девять лет, проведенных в школе, он почти всегда, за редким исключением, приходил вовремя, в том числе и на утреннее песнопение тоже, где он пел высоко и чисто, ясным детским голосом, не сводя больших сияющих глаз с великого апологета «свободных школ», педагога и ректора Фреде Бординга. Мадсу нечего было бояться, ведь он всегда был послушным и оправдывал всеобщие ожидания. Он быстро научился читать и очень выразительно читал вслух. У него был прекрасный почерк, доброжелательный характер, он играл с другими детьми, никогда не склоняя их к недозволенным затеям и не переходя черту, которая была проведена красной краской во дворе, неподалеку от входа, и которая означала: «вот досюда и не дальше». О нем хорошо говорили на родительских собраниях, и дважды, посреди учебного года, его переводили на класс старше, который больше соответствовал его способностям усваивать знания и вообще взрослости. В качестве награды за очаровательные рисунки ему дарили пакетики с фруктами, за хорошее пение гладили по коротко стриженному затылку, и от отца он отличается лишь тем, что у него светлые, а не темные волосы, и тем, что в нем решительно нет никакой робости.